Ю. Андреев справедливо считает, что подобные утверждения вызваны «нежеланием вникнуть в творчество Ремизова: «…где только ни приходилось встречать утверждение о его «клевете» на Октябрь, основывающееся на названии «Слово о погибели Русской Земли»! Но ведь во всех без исключения изданиях этой книжицы — и на сохранившейся в Рукописном отделе ИРЛИ рукописи — стоит дата ее написания: «5.Х. 1917» (Андреев Ю. О писателе Алексее Ремизове//Ремизов А. Избранное. М., 1978. С. 16).
Характеризуя дореволюционное творчество Ремизова, тот же Б. Михайловский писал, что, по Ремизову, «грехи, неправедность старозаветного мира должны быть искуплены, и этим искуплением, с точки зрения Ремизова, является революция, стихийный бунт, наказание, которое нужно жертвенно претерпеть для освобождения от накопившейся скверны». (Михайловский Б. Указ. соч. Там же).
И после Октября Ремизов рассматривал революцию не только как страдание, «суд человека над человеком», но и как «пробуждение человека в жестоком дне» (Ремизов А. Взвихренная Русь. Париж, 1927. С. 100).
Представление о революции-искуплении, обновлении через страдание лежит и в основе «Слова…». Здесь Ремизов писал: «О, моя родина бессчастная, твоя беда, твое разорение, твоя гибель — Божье посещение. Смирись до последнего конца, прими беду свою — не беду, милость Божию, и страсти очистят тебя, обелят душу твою». Наиболее подробно попытался проанализировать «Слово…» Р. Иванов-Разумник. Его статья «Два мира», датированная ноябрем 1917 г., содержащая критику «Слова», была опубликована в том же номере альманаха «Скифы», что и произведение Ремизова. В другой своей статье, посвященной А. Ремизову, Иванову-Разумнику удалось сформулировать специфику мироощущения писателя, позволяющую даже в самые трагические минуты не терять оптимизма. Критик указывал, что Ремизов относится к жизни «под аспектом приемлемости». По его словам, Ремизов «видит вокруг себя горькую, голодную, бесшабашную, страшную жизнь человеческую — и проникновением художника принимает ее, просветленную, со всеми муками и страданиями. Страдания есть — оправдания им нет, но и виновных нет: «обвиноватить никого нельзя». Жизнь надо принимать всю — «до последней травинки», полюбить ее всю и всасывать ее всю, до дна. Жизнь человеческая охвачена со всех сторон океаном жизни природы, — и самые нежные, тонкие, тайные проявления этой жизни чутко и любовно передает нам А. Ремизов в своем поэтическом творчестве. Жизнь человеческая с ее неизбывным страданием давит его кошмаром, и иной раз он готов одного себя обвинить, а человеческую жизнь оправдать. «Думаешь, с миром борешься, — восклицает он, — не-ет, с самим собою: этот мир ты сам сотворил, наделил его своими похотями, омерзил его, огадил, измазал нечистотами…» («Труд»). И когда во сне […] он хочет видеть всю красоту поднебесную и плыть в лодке по облакам, то слышит голос: «паразит ты мерзкий, да не видать тебе, как ушей своих, ни облака… ни того, что там за облаком, — прочисти наперед глаза свои, видящие во всем одну гадость, а тогда уж милости просим!» («Бедовая доля»). Вероятно, многие из читателей А. Ремизова, содрогавшиеся от его кошмарного, душного описания жизни, разделяют это мнение: не жизнь человеческая кошмарна, а только произведения А. Ремизова… И по-своему они правы: каждому дано видеть жизнь по-своему, и тот, для которого жизнь есть только понятное, закономерное физическое и нравственное развитие, — этот счастливый человек свободно может не читать и не понимать произведений А. Ремизова […] Другие, менее «счастливые» люди знают, что жизнь на деле еще тяжелее, чем она преломляется в творчестве А. Ремизова, — но все же они живут и «прочищенными глазами» смотрят на мир, принимая его и чутко отзываясь на каждый звук жизни. Так смотрит на жизнь и А. Ремизов: не расставаясь с тяжелой крестной ношей, он жадно впитывает жизнь, «всю жизнь до травинки принимает к себе в сердце». И только тогда, приняв всю жизнь в свое сердце, только тогда в небесах он видит Бога: «а мне, — закричало сердце, — такую жизнь… да, жизнь, глуби ее, тебя — ты Бог мой!» Тогда рождается в нем нежный и тонкий поэт, который «всасывает в себя все живое, все, что вокруг жизнью живет, до травинки, которая дышит, до малого камушка, который растет; и всасывает с какою-то жадностью и весело, да как-то заразительно весело…» Тогда он испытывает (смотри об этом «Крестовые сестры») какую-то ничем необъяснимую «необыкновенную радость», которой бы, кажется, на весь бы мир хватило (в философии она известна под дубовым именем «универсального аффекта») и которая переполняет его сердце «тихим светом и теплом». Тогда он пишет свою нежную поэтическую «Посолонь», до сих пор так мало оцененную; тогда он пишет «Маку», «Морщинку», «Котофей Котофеича» и все свои поэтические картинки и сказочки; тогда он и ходит порою в сказочную «Святую Русь», которая для него жива до сих пор и которую он умеет воссоздать с такою глубокою поэзией» (Иванов-Разумник Р. Творчество и критика. Пг., 1922. С. 76–77).
Впервые — альманах «Скифы», выпуск 2-й, Спб., 1918. Печатается по этому изданию.
(Комментарии составила А. М. Шафиева.)
Писательскую известность получил еще до Октябрьской революции.
В 20-е годы выходят сборники рассказов А. Н. Толстого: Наваждение. Париж, 1921; Дикое поле. М.; П., 1923; Под старыми липами. М.; Пг., 1923; Приворот. М.; Пг., 1923; Черная пятница. Рассказы 1923–1924 гг. Л., 1924; Союз пяти. Рассказы. Л., 1925.
Впервые — альманах «Скрижаль», сборник первый, Пг., 1918. С небольшой стилистической правкой вошел в сборник «Наваждение. Рассказы 1917–1918» (Одесса, 1919) и сборник «Наваждение» (Париж, 1921). Входил в цикл «Через поле Российское» (Собр. соч. В 8-ми т. Л., 1934–1936 гг.). При включении в последнее прижизненное Собрание сочинений В 8-ми томах (Л., 1934–1936 гг.) рассказ был подвергнут существенной правке.
Печатается по изд.: Толстой А. Н. Собр. соч. В 15-ти т. М.;Л. Т. 4.
В своей автобиографии А. Н. Толстой писал: «С первых же месяцев февральской революции я обратился к теме Петра Великого. Должно быть, скорее инстинктом художника, чем сознательно, я искал в этой теме разгадки русского народа и русской государственности» (Собр. соч. В 15-ти т. М., 1946. Т. 1. С. 85).
В работе над рассказом «День Петра», помимо переписки Петра I и некоторых мемуарных источников (Иоганн Корб. Дневник путешествия в Московию в 1698 и 1699 гг.; Ф. Берхгольц. Дневник с 1721 по 1725 г.; Юст Юль. Записки), А. Толстым были также использованы следственные материалы из книг Г. Есипова «Раскольничьи дела XVIII столетья» и Н. Новомбергского «Слово и дело государевы».
А. Толстой свидетельствовал: «Я работал ощупью. У меня всегда было очень критическое отношение к себе самому, но я начинал приходить в отчаянье: я не могу идти вперед. В конце шестнадцатого года покойный историк В. В. Каллаш, узнав о моих планах писать о Петре I, снабдил меня книгой: это были собранные профессором Новомбергским пыточные записи XVII века, так называемые дела «Слово и дело…» (Толстой А. Указ. соч. Т. 13. С. 567).
О том, с какой серьезностью автор подходил к историческому материалу, может рассказать случай, происшедший с ним во время создания романа «Петр I». А. Толстой запамятовал, какие пуговицы были на кафтане Петра I: гладкие или с орлом. Он не мог продолжать работу над романом и успокоился только после поездки в Эрмитаж. Пуговицы оказались гладкими. Впоследствии И. Эренбург напишет, что А. Толстой «необычайно точно передавал то, что хотел, в образах, в повествовании, в картинах», а в истории России «он чувствовал себя легко, уверенно, как в комнатах обжитого им дома» (Воспоминания об А. Толстом. М., 1973. С. 99).
О точной дате окончания работы А. Толстого над рассказом «День Петра» документальных данных нет. Исследователь Ю. Крестинский считает, что рассказ написан «в послеоктябрьские дни или в самый канун революции. В известной мере это подтверждается перекличкой настроений автора в тот период с идеями, заложенными в рассказе» (Крестинский Ю. А. Толстой. Жизнь и творчество. М., 1960. С. 118). Мы располагаем свидетельством Ю. А. Бунина, брата писателя, который в своем дневнике упомянул, что 7 января 1918 г. А. Толстой на очередной литературной «среде» прочел рассказ «День Петра». По-видимому, о том же «студеном зимнем дне 1918 года» говорит В. Инбер в своих воспоминаниях о А. Толстом (Воспоминания об А. Толстом. С. 138–139).
Первые суждения о рассказе принадлежат Арди (Петр Великий//Вечерняя Москва. 1926. 7 мая) и С. Платонову (Петр Великий. Личность и деятельность. Л., 1926 С. 3–9)
Сам А. Толстой критически относился к рассказу. В 1933 году он говорил: «Несомненно, что эта повесть написана под влиянием Мережковского. Это слабая вещь». В связи с этим К. Чуковский писал: «Думаю, что это было большим заблуждением. Ни у кого в плену Толстой не бывал, но учился он решительно у всех» (Воспоминания об А. Толстом. С. 38).
Такие исследователи творчества А. Толстого, как А. Алпатов (А. Толстой — мастер исторического романа. М., 1958), М. Чарный (Путь А. Толстого. Очерк творчества. 2-е изд. М., 1981), Л. Поляк (А. Толстой — художник. Проза. М., 1964) — авторы крупных монографий о А. Толстом, рассматривают рассказ как первую попытку Толстого овладеть петровской темой и акцентируют внимание на идейно-художественных просчетах писателя. М. Чарный связывает их с влиянием символистской концепции. По мнению Л. Поляк, эта концепция особо чувствуется в первой редакции рассказа «День Петра», где отрицательная характеристика Петра усилена прямыми авторскими оценками, данными в форме риторических вопросов: «Да полно — хотел ли добра России царь Петр?.. О добре ли думал, хозяин?.. Разве милой была ему родиной Россия? С любовью и со скорбью пришел он?»
«Ограниченная, односторонне отрицательная […] точка зрения на эпоху Петра в те годы», — считают вышеназванные исследователи, — вытекала «из неприятия и непонимания А. Толстым современной ему революционной ломки» (