Петр, казалось, не слушал, подперев кулаками щеку. Когда Варлаам кончил и замолк, он повторил несколько раз в раздумье:
— Не пойму, не пойму. Лихая беда, действительно. Эка — наплели… Тьма непролазная.
И долго глядел на разгоревшиеся поленья. Затем поднялся и стоял, огромный и добрый, перед Варлаамом, который вдруг зашептал, точно смеясь всем сморщенным, обтянутым лицом своим:
— Эх ты, батюшка мой…
Тогда царь стремительно нагнулся к нему, взял за уши и, словно поцеловать желая, обдал жарким табачным и винным дыханием, глубоко заглянул в глаза, проворчал что-то, отвернулся, глубоко надвинул шапку, кашлянул:
— Ну, Варлаам, видно мы не договорились до хорошего. Завтра мучить приду. Прощай.
— Прощай, батюшка!
Варлаам потянулся, как к родному, как к отцу обретенному, как к обреченному на еще большие муки брату своему, но Петр, уже не оборачиваясь, пошел к двери, почти заслонив ее всю широкой спиной.
За воротами, взявшись за скобку двуколки и на минуту замедлив садиться, он подумал, что день кончен — трудовой, трудный, хмельной. И бремя этого дня и всех дней прошедших и будущих свинцовой тягой легло на плечи ему, взявшему непосильную человеку тяжесть: одного за всех.
Ю. Н. Тынянов
Подпоручик Киже
Император Павел дремал у открытого окна. В послеобеденный час, когда пища медленно борется с телом, были запрещены какие-либо беспокойства. Он дремал, сидя на высоком кресле, заставленный сзади и с боков стеклянного ширмою. Павлу Петровичу снился обычный послеобеденный сон.
Он сидел в Гатчине, в своем стриженом садике, и округлый купидон в углу смотрел на него, как он обедает с семьей. Потом издали пошел скрип. Он шел по ухабам, однообразно и подпрыгивая. Павел Петрович увидел вдали треуголку, конский скок, оглобли одноколки, пыль. Он спрятался под стол, так как треуголка была — фельдъегерь. За ним скакали из Петербурга.
— Nous sommes perdus!..[42] — закричал он хрипло жене из-под стола, чтобы она тоже спряталась.
Под столом не хватало воздуха, и скрип уже был там, одноколка оглоблями лезла на него.
Фельдъегерь заглянул под стол, нашел там Павла Петровича и сказал ему:
— Ваше величество. Ее величество матушка ваша скончалась. Но как только Павел Петрович стал вылезать из-под стола, фельдъегерь щелкнул его по лбу и крикнул:
— Караул!
Павел Петрович отмахнулся и поймал муху.
Так он сидел, выкатив серые глаза в окно Павловского дворца, задыхаясь от пищи и тоски, с жужжащей мухой в руке, и прислушивался.
Кто-то кричал под окном «караул».
В канцелярии Преображенского полка военный писарь был сослан в Сибирь, по наказании.
Новый писарь, молодой еще, мальчик, сидел за столом и писал. Его рука дрожала, потому что он запоздал.
Нужно было кончить перепиской приказ по полку ровно к шести часам, для того чтобы дежурный адъютант отвез его во дворец и там адъютант его величества, присоединив приказ к другим таким же, представил императору в девять. Опоздание было преступлением. Полковой писарь встал раньше времени, но испортил приказ и теперь делал другой список. В первом списке сделал он две ошибки: поручика Синюхаева написал умершим, так как Синюхаев шел сразу же после умершего майора Соколова, и допустил нелепое написание — вместо «Подпоручики же Стивен, Рыбин и Азанчеев назначаются» написал: «Подпоручик Киже, Стивен, Рыбин и Азанчеев назначаются». Когда он писал слово: «Подпоручики», вошел офицер, и он вытянулся перед ним, остановясь на к, а потом, сев снова за приказ, напутал и написал: «Подпоручик Киже».
Он знал, что если к шести часам приказ не поспеет, адъютант крикнет: «Взять», и его возьмут. Поэтому его рука не шла, он писал все медленнее и медленнее и вдруг брызнул большую, красивую, как фонтан, кляксу на приказ.
Оставалось всего десять минут.
Откинувшись назад, писарь посмотрел на часы, как на живого человека, потом пальцами, как бы отделенными от тела и ходившими по своей воле, он стал рыться в бумагах за чистым листом, хотя здесь чистых листов вовсе не было, а они лежали в шкапу, в большом аккурате сложенные в стопку.
Но так, уже в отчаянии и только для последнего приличия перед самим собою, роясь, он вторично остолбенел.
Другая, не менее важная бумага была написана тоже неправильно.
Согласно императорского предложения за № 940 о неупотреблении слов в донесениях, следовало не употреблять слова «обозреть», но осмотреть, не употреблять слова «выполнить», но исполнить, не писать «стража», но караул, и ни в коем случае не писать «отряд», но деташемент[43].
Для гражданских установлений было еще прибавлено, чтобы не писать «степень», но класс, и не «общество», но собрание, а вместо «гражданин» употреблять: купец или мещанин.
Но это уже было написано мелким почерком, внизу распоряжения № 940, висящего тут же на стене, перед глазами писаря, и этого он не читал, но о словах «обозреть» и прочая он выучил в первый же день и хорошо помнил.
В бумаге же, приготовленной для подписания командиру полка и направляемой барону Аракчееву, было написано:
Обозрев, по поручению вашего превосходительства, отряды стражи, собственно для несения пригородной при Санктпетербурге и выездной служб назначенные, донесть честь имею, что все сие выполнено…
И это еще не все.
Первая строка им же самим давеча переписанного донесения изображена была:
Ваше Превосходительство Милостивый Государь.
Для малого ребенка уже было небезызвестно, что обращение, в одну строку написанное, означало приказание, а в донесениях лица подчиненного, и в особенности такому лицу, как барон Аракчеев, можно было писать только в двух строках:
Ваше Превосходительство
Милостивый Государь,
что означало подчинение и вежливость.
И если за обозрев и прочая могло быть ему поставлено в вину, что он не заметил и вовремя не обратил внимания, то с Милостивым Государем напутал при переписке именно он сам.
И уж более не сознавая, что делает, писарь сел исправить эту бумагу. Переписывая ее, он мгновенно позабыл о приказе, хотя тот был много спешнее.
Когда же от адъютанта прибыл за приказом вестовой, писарь посмотрел на часы и на вестового и вдруг протянул ему лист с умершим поручиком Синюхаевым.
Потом сел и, все еще дрожа, писал: превосходительства, деташементы караула.
Ровно в девять часов прозвонил во дворце колокольчик, император дернул за шнурок. Адъютант его величества ровно в девять часов вошел с обычным докладом к Павлу Петровичу. Павел Петрович сидел во вчерашнем положении, у окна, заставленный стеклянного ширмою.
Между тем он не спал, не дремал, и выражение его лица было также другое.
Адъютант знал, как и все во дворце, что император гневен. Но он равным образом знал, что гнев ищет причин и чем более их находит, тем более воспламеняется. Итак, доклад ни в каком случае не мог быть пропущен.
Он вытянулся перед стеклянной ширмой и императорской спиной и отрапортовал.
Павел Петрович не повернулся к адъютанту. Он тяжело и редко дышал.
Весь вчерашний день не могли доискаться, кто кричал под его окном «караул», и ночью он два раза просыпался в тоске.
«Караул» был крик нелепый, и вначале у Павла Петровича был гнев небольшой; как у всякого, кто видит дурной сон и которому помешали досмотреть его до конца. Потому что благополучный конец сна все же означает благополучие. Потом было любопытство: кто и зачем кричал «караул» у самого окна? Но когда во всем дворце, метавшемся в большом страхе, не могли сыскать того человека, гнев стал большой. Дело оборачивалось так: в самом дворце, в послеобеденное время, человек мог причинить беспокойство и остаться неразысканным. Притом же никто не мог знать, с какою целью было крикнуто: «Караул». Может быть, это было предостережение раскаявшегося злоумыслителя. Или, может быть, там, в кустах, уже трижды обысканных, сунули человеку глухой кляп в глотку и удушили его. Он точно провалился сквозь землю. Надлежало… Но что надлежало, если тот человек не разыскан.
Надлежало увеличить караулы. И не только здесь.
Павел Петрович, не оборачиваясь, смотрел на четырехугольные зеленые кусты, такие же почти, как в Трианоне[44]. Они были стриженые. И однако же неизвестно, кто в них был.
И, не глядя на адъютанта, он закинул назад правую руку. Адъютант знал, что это означает: во времена большого гнева император не оборачивался. Он ловко всунул в руку приказ по гвардии Преображенскому полку, и Павел Петрович стал внимательно читать. Потом рука опять откинулась назад, и адъютант, изловчившись, без шума поднял перо с рабочего столика, обмакнул в чернильницу, стряхнул и легко положил на руку, замарав себя чернилами. Все у него заняло мгновение. Вскоре подписанный лист полетел в адъютанта. Так адъютант стал подавать листы, и подписанные или просто читанные листы летели один за другим в адъютанта. Он стал уже привыкать к этому делу и надеялся, что так сойдет, когда император соскочил с возвышенного кресла.
Маленькими шагами он подбежал к адъютанту. Лицо его было красно, и глаза темны.
Он приблизился вплотную и понюхал адъютанта. Так делал император, когда бывал подозрителен. Потом он двумя пальцами крепко ухватил адъютанта за рукав и ущипнул.
Адъютант стоял прямо и держал в руке листы.
— Службы не знаешь, сударь, — сипло сказал Павел, — сзади заходишь.
Он щипнул его еще разок.
— Потемкинский дух вышибу, ступай. И адъютант задом удалился в дверь.