После некоторых размышлений мы с Красоткиным дружно решили, что Огаркова следует взять под долгосрочную незримую опеку. Небесный хранитель – это хорошо, но и земные доброхоты, скрытые в тени, такому дарованию, которое не спешит в азарте к славе, но её по всем статьям достойно, вовсе не помешают.
– С чего начнём? – спросил я, потирая в нетерпении руки.
– Если хотим работать вдолгую, – сказал Емеля, – то в первую очередь надо позаботиться о том, чтобы он и помыслить не мог о каких-то благодеяниях с нашей стороны.
Приподняв брови, я изобразил готовность услышать пояснения.
– У вайнахов есть сказание, – зашёл издалека Красоткин, – о двух друзьях, живших в соседних селениях…
И он поведал такую историю. Жили-были два друга: один – нохчо, другой – галгаец. Или наоборот. Вернувшись из дальних странствий, где они стали побратимами, поочерёдно спасая друг друга от неминуемой гибели, друзья зажили в ладу и согласии, – однако на беду оба полюбили одну девушку. Тот, что нохчо, хоть и был влюблён, но ничего не сказал галгайцу, напротив – всё делал, чтобы побратим сыграл свадьбу. А между тем дела у нохчо шли скверно – родители умерли, хозяйство расстроилось, в родовой башне поселилась благородная бедность… И вот приходит нохчо в день свадьбы к дому друга-галгайца, а ему от ворот поворот – даже на порог не пустили. Хуже того, вышли люди и прогнали взашей. Пошёл нохчо домой в печали, досадуя не на то, что не погулял на свадьбе, а на то, что лишился побратима. Тут по пути повстречались ему два всадника, у каждого по перемётной суме с золотом. Остановились путники, поприветствовали друг друга как полагается, поговорили. И сказали всадники нохчо, что, мол, есть у них рисковые дела за Тереком – пока они дела решают, не посторожит ли он их золото. Пусть ждёт, дескать, до завтрашнего утра, а если они не явятся на рассвете, то может взять сумы себе – золото его. Нохчо согласился. Сидит, сторожит. Пришло утро – нет всадников. Ещё два дня ждал – не дождался. Тогда, как и условились, забрал золото и отправился домой. А тут снова навстречу путник – старик в рванине. Поприветствовал его нохчо, поговорил по душам, отсыпал старику золота и рассказал, как получил его. «Возьми меня себе в названые отцы, – говорит старик. – Помогу тебе содержать дом в порядке». Взял его нохчо с собой – и не прогадал: старик знал толк в хозяйстве, и скоро дела нохчо пошли в гору, в доме его день ото дня один прибыток. Настало время – и старик решил, что пора уже нохчо жениться. Сказано – сделано: сосватал подходящую красавицу. И надо же такому случиться – в день свадьбы в дом нохчо пришёл бывший побратим. Вскипела у жениха кровь от ярости – и рассказал он гостям, как обошёлся с ним галгаец, как не пустил на порог и выгнал в толчки. «Поди прочь! – сказал он галгайцу. – Нет тебе места на моей свадьбе!» А галгаец в ответ: разрешите, люди добрые, слово молвить. После чего говорит: «Правду сказал мой побратим. Когда пришёл он ко мне на свадьбу обездоленный, в тяжкой нужде, я знал, что не возьмёт он у меня и медной монеты. Потому велел я двум своим людям встретить его на дороге и оставить ему сумы с золотом. Но поскольку не всякий умеет как следует распорядиться богатством, я сделал так, что мой отец стал ему названым отцом, наладил его хозяйство и вернул достаток в дом. А девушка-красавица, которую он берёт сегодня в жёны, – моя сестра. Так могу я стать гостем на свадьбе?» Дальше понятно: конец ссоре, дружеские объятья, всеобщее ликование – вот, мол, какие побратимы водились на свете в стародавние времена.
– Интересная история… – В голове моей ворочалась какая-то неоформленная мысль. – Готовое практическое руководство для рыцарей тайного милосердия. Если бы галгаец не проболтался, сошло бы за эталон… – И тут я сообразил: – Выходит, идея шире христианского устава?
– Разумеется. И это нормально. Я знал таких людей, которые… Вот он атеист, а святой человек!
– Действительно, бывает. Так с чего начнём? – напомнил я Красоткину вопрос, который задал до истории о побратимах.
Емеля моргнул.
– Так, – сказал он, – понятно. Садись, Парис, – двойка. Объясняю снова: с этого и начнём – взашей со свадьбы.
– Я что-то не соображу… – не сообразил я.
– Фигурально. В переносном, конечно, смысле. Надо, дорогой ты мой, нанести Огаркову нежданную обиду, чтобы он даже и в фантазиях отсюда – с этой вот стороны, со стороны обидчика, – добра не ждал.
– За что, Емелюшка, родной? Так просто, за здорово живёшь – обидеть? На ровном месте?
– Вот именно, обидеть без вины. Оскорбление должно быть незаслуженным. – Для убедительности Емельян добавил: – Совиная тропа предполагает и такие узелки.
Мы прогуливались по Садовой – возле канала Грибоедова, в том месте, что зовётся «У семи мостов». Неподалёку, на Лермонтовском, располагалось издательство, где служил Красоткин, и я его в конце трудового дня навестил.
Середина мая – лучшая в Петербурге пора: кругом яркая глянцевая зелень, по газонам разбросаны брызги одуванчиков, под набережной вздыхает тихая вода, в кронах лип щебечут ангелы, пламенным шпицем сияет свеча колокольни Никольского собора… Сирень ещё не расцвела, но город уже полон красавиц и надежд на благодатное лето, словно предвкушает блаженство, как выпивоха перед застольем – тот всякий раз счастлив авансом, хотя опыт прошлого безнадёжен и говорит, что блаженство будет мимолётным. Словом, весна и небо перекрасит, и сердце подсластит. Мы с Красоткиным пришли сюда, на канал, проводить солнце – пора белых ночей близилась, но ещё не наступила.
– Пойду завтра на выставку – и всё улажу, – сказал Емеля, щурясь на небо.
– И я с тобой. – Мне было интересно, что же он задумал.
– Не стоит. Пусть тараканом, вредным существом в его глазах останусь только я. Мне это не важно, а ты… А ты пока от того, что станет говорить княгиня Марья Алексеевна, не вполне свободен.
Он был прав: я ещё не достиг совершенства. Мне требовалось всё время в ком-то отражаться, вынужденное одиночество тяготило меня, я чувствовал, что вяну в уединении, – рядом мне необходим был человек-зеркало, в глазах которого можно запечатлеть себя таким, каков я есть, или даже слегка покрасоваться. Да, Емеля был прав. Но – видит бог – я старался, я стремился к совершенству.
Купол над городом был недвижим – облака застыли на месте, будто налетели на небесную мель. На западе они темнели, сгущались в тучи, и из этих комковатых туч сквозь пробелы падали косые столбы света, словно Создатель ощупывал землю золотыми пальцами.
Через два дня мы встретились с Красоткиным в «Академии» у Овсянкина. Когда я подходил к заведению, с неба обрушился такой ливень, что первой каплей промочил меня до нитки, а во второй я едва не захлебнулся. Зашёл в кафе мокрый, как цуцик. Емеля уже был на месте – сидел за столиком со стаканом чая, в котором плавал круглый срез лимона. Только подсел к нему, как за окном полыхнула молния, и тут же с треском грянул гром.
– Ничего, ничего, – утешил он. – Какой Бог промочит, такой и высушит.
– Чистая преисподняя.
Я пожал Красоткину руку и, жестом поприветствовав Овсянкина за стойкой, тоже попросил себе чай с лимоном.
– Ты что же, видал её? – Емеля просиял своей располагающей улыбкой. – Уже дышало на тебя дыханьем льда потустороннее?
– А как же! Дышало, и не раз.
– Ну-ка, выкладывай…
Брата по ордену я томить не стал:
– Помнишь, учился с нами в университете Дронов?
Он помнил. Дронова все тогда звали Астрономом, потому что дома у него на полке стоял старый медный кипрегель.
– Так вот, – продолжил я, – не могу сказать, что мы дружили, но одно время вместе бражничали. Однажды встретил его в компании с каким-то приятелем, они как раз шли к Астроному на пестринку – родители Дронова, геологи (их кипрегель на полке и стоял), как раз в поле отправились. Астроном и меня к себе позвал. А жил он, как сейчас помню, на Лесном. Прежде я у него не был, но запомнил крепко. Доехали до Финбана, прошлись пешочком. Квартира большая, дом добротный, довоенный. Сели, выпиваем. Хорошо выпиваем. Потом приятель Астронома куда-то исчез, а мы с хозяином остались. Он мне говорит: «Если ты тоже надумал исчезнуть, то зря. Выпивка ещё есть». – «Нет, – говорю, – никуда мне не надо». Продолжаем. А на улице уже темно – ночь. «Я, – говорю, – уже на транспорт не успею. Трамвай не ходит, метро закрыто». – «А что, – спрашивает он, – думаешь, у меня для тебя койки не найдётся?» – «Койка – это хорошо, – отвечаю. – Тогда я никуда не пойду». Дальше сидим. А как допили всё, он у стола на диванчик рухнул. Но перед тем рукой махнул – по коридору меня в соседнюю комнату отправил. Пошёл я туда спать, а там девочка такая – примерно старшего школьного возраста, лет шестнадцать-семнадцать на вид. «А, – говорит, – здравствуй. Сейчас я тебе постелю». И застилает мне кровать – простынка, одеяло, подушка… Помогает раздеться, всё так чинно. Я ложусь себе спокойно, лежу, в окно смотрю, где полная луна в серебряном ореоле. А через некоторое время ко мне под одеяло залезает эта девочка. «Я, – говорит, – сестра его – Алёна». Дронова, то есть, она сестра. И так нежно рукой меня обнимает и голову на плечо кладёт.
– Кто про что, а лысый про расчёску! – расхохотался Емельян.
– Ты дальше слушай. Голову, значит, на плечо кладёт – и рукой холодной живот мой гладит… «Сейчас, – говорю ей, – до греха дойдёт. Ещё немного, и не смогу сдержаться». – «А я уже не могу, – отвечает. – Я всё мечтаю, чтобы влюбился в меня кто-нибудь. Например, ты. А то в меня никто никогда не влюблялся». Ну и, понятно, не сдержались. Всё у нас, значит, получается, но я при этом страшно озадачен: школьница-то она школьница, а… Я хоть и выпил, но теряюсь. Девочке, вроде, ничего, нравится, а я в недоумении: сама молоденькая, а туфелька вон какая разношенная… В общем, умаялся, а толку нет. «Ничего, – говорит, – продолжим утром». И я благополучно засыпаю.
– И всё, что ли?
Овсянкин принёс стакан чая и поинтересовался: что-нибудь ещё? Огласил меню, где среди прочих блюд была даже дичь, – в друзьях у него, кажется, водились охотники, так что морозилка «Академии