Надо сказать, мать хорошо готовила. И дело не в том, что она окончила кулинарный техникум и всю жизнь была связана с общественным питанием, – нет, это был талант. Тут как в музыке: если ты учился в музыкальной школе, это вовсе не значит, что ты композитор. На моей памяти семейные обеды можно было упрекнуть в чём угодно – в однообразии застольных тем, в навязчивом желании узнать, как идут мои дела (когда никаких толковых дел нет и в помине), в неловких попытках родителей (ещё при супнице) выйти на душевный разговор, – но только не в качестве подаваемых блюд. Нет, только не в этом.
– И когда же решишь наконец? Ну, что до гроба, навсегда?
– А куда спешить? – Так повелось у нас, что в подобном разговоре я её всякий раз полушутя дразнил. – Да и зачем спешить?
– Как же так, Сашенька? Что значит – «зачем»?
– Вот это да! – не сдержался я после первой ложки. – Какой рассольник знатный! Не суп – амброзия! Такое впечатление, что приготовлен… из сплошного удовольствия!
– Нравится? Бульон на говядине, а огурцы солёные на Мальцевском брала – Кузнечный теперь слишком дорог. Иные огурец-то на тёрке, а я не ленюсь, я ножиком на кубики…
– Сто лет такого не едал.
Рассольник и вправду удался, но мать с колеи так просто было не сбить.
– Ешь, Сашенька, ешь, но… будь добр, не увёртывайся. Зачем ты так шутишь? Шутят ведь, чтобы рассмешить. А ты же видишь, что я не смеюсь. – Она и впрямь сегодня скупилась на улыбку. – Так как же? Что такое это твоё «зачем»? Все рано или поздно женятся… Скажи ещё: а жить зачем?
– А ты как будто знаешь.
Мой грубоватый выпад её не смутил.
– Ты ведь специально так сказал, чтобы снова отъюлить. Да? Нехорошо. Над этим голову такие умники ломали – не нам чета. Послушай-ка, что я тебе скажу. Если никакой цели нет, так, пожалуй, и в самом деле жить незачем. Вон буддисты – насмотрелась я на них по Лаосам и Бирмам – таким манером весь век свой тянут: низачем, а только чтобы поближе быть к покою, и там, в покое этом, раствориться, как сахар в чае. Так у них заведено. А по-другому… Ну вот, допустим, если есть цель, то и тогда всё вроде как не слава богу… Ведь если есть цель жизни, и она будет достигнута, – тогда по здравом размышлении выходит, что жизни сразу и конец. Разве не так, Сашенька?
Я был не готов всерьёз говорить на такие темы, а шутить мать не велела. Поэтому промолчал.
– Вот как оно получается… А что же ты без хлеба? Суп без хлеба не едят.
– Для пирога храню местечко.
– Да как же без хлеба-то…
– Ничего, мама, – успокоил я её. – Всё в порядке.
– Ну, как знаешь… Так вот, послушай, – продолжила мать развивать тему смысла жизни. – По-нашему, по-христиански, цель у нас такая: благо, любовь, добро. Верно? Чтобы все люди соединились во взаимной любви. Не той, от которой дети родятся, это страсть, горячка чистая, а любви ангельской, духовной – чтобы в ней они сошлись и пушки на колокола переплавили…
– Палач и жертва обнялись, над ними молнии взвились, – не удержался я.
– Правильно, не выходит пока соединиться. Я не слепая – вижу. Потому что жар натуры людям мешает. Страсти человеческие мешают, жгут как горчичник. А если будут побеждены страсти, тогда и свершится всё, что напророчено: люди забудут, кто из них лиса, а кто цыплёнок, кто волк, а кто агнец, обнимутся в любви, и тогда только на вершине своей общей судьбы окажутся.
– И тут – помирай, человечество, потому что незачем жить дальше. – Меня не отпускало чувство, что похожие речи я уже слышал, только не мог вспомнить, когда и от кого. – Невелик выбор: без цели жить незачем, но и с целью живёшь лишь до поры – пока не достигнешь.
– Ну да. И покуда цель далека, покуда мы живём, тянем лямку, перед нами стоит идеал – куда надо эту баржу тащить. Идеал добра и чистоты. Не достигли мы его теперь, в своём поколении, так народилось новое – может, оно достигнет. И так век за веком, пока не добредём до цели. Потому что путь к ангельской любви долог и труден. Понимаешь, Сашенька? Вот ведь в чём дело: благодаря страстям цель не достигнута, но благодаря им же… вернее, одной из них, народились новые люди, и есть надежда, что они достигнут идеала и соединятся воедино. А ты говоришь – «зачем». За этим вот – чтобы твои детки потопали своими ножками к идеалу, до которого мы не дошли.
– Надежда, прямо скажем, невелика, что кто-то когда-то до цели этой доберётся. – Я отодвинул пустую тарелку. – И это успокаивает. Можно сказать, даже радует – есть, стало быть, у человечества большая перспектива.
– Доберёмся, Сашенька. Когда-нибудь – обязательно доберёмся.
Мать, догоняя меня, подчистила свою тарелку и отправилась на кухню за вторым.
Ещё тогда, когда она ходила за рассольником, я приметил на подоконнике в столовой ту самую тетрадь, которая уже попадалась мне на глаза прежде, когда я жил здесь, – но место ей тогда было не на виду, а на туалетном столике в спальне матери (что не помешало мне с ней, с тетрадью этой, познакомиться – любопытство порой сильнее хороших манер). Видимо, теперь, оставшись в одиночестве, мать преступила былые правила и, доверяя пустому жилищу, оставляла тетрадь там, где случилось.
Пока на кухне гремела посуда, я подошёл к окну, открыл тетрадь и пролистал случайные страницы.
«Ангелок, а в глазах чертенята, – прочитал вначале, и далее в скобках: – (Мне 8 лет; сказал дядя Коля, пришедший в гости к родителям на Новый год.)»
Страницы выпадали непроизвольно, и взгляд выхватывал записи наугад.
«Какая у вашей Анечки осанка. Любо-дорого смотреть. А то ведь без осанки и конь – корова. (Мне 11 лет; сказала тётя Вера маме на бальных танцах.)»
«Ты умеешь жадно мечтать. (Мне 17 лет; сказал Венчиков, преподаватель по физиологии питания.)»
«Тебя надо любить, не включая воображение, иначе ужас. Если в трёх словах: ты – таблетка от покоя. (Мне 19 лет; сказал Виталик с выпускного курса.)»
«Ты вся сделана из зефира и взбитых сливок. (Мне 22 года; сказал кондитер Сергей на дне рождения у Вики.)»
«Выходи за меня, и я велю зеркалам в своём доме отражать тебя такой, какой ты себе нравишься. (Мне 23 года; сказал толстый Женя на концерте Пугачёвой.)»
«Вы, Анна Константиновна, объясняете так терпеливо и доброжелательно, что мы невольно чувствуем себя неполноценными. (Мне 37 лет; сказал Иван Фёдорович на родительском собрании.)»
«Ты точно прекрасный дракон, который ищет царство, достойное того, чтобы его разрушить. (Мне 42 года; сказал прилипчивый Аркадий с прядью волос на лысине.)»
«Смотрю, ты хлопотунья. Вся в заботах, вся в делах… Так, глядишь, тебе и помереть будет некогда. (Мне 55 лет; сказал грубый сосед – автобусная экскурсия по Флоренции.)»
Последняя запись выглядела следующим образом:
«Вы похожи на женщину, которая много страдала, но много и наслаждалась. Такие женщины, выходя из храма, оставляют свою свечу горящей. (Мне 58 лет; сказал незнакомый мужчина у гардеробной стойки в Мариинке, подавая мне пальто.)»
Какая насыщенная чувствами жизнь!.. И вместе с тем страницы холодили подспудной горечью – никакой, даже самый захудалый комплимент от моего отца на глаза не попался. Их здесь просто не было – в своё время я изучал записи подробнее и знал об этом, – а ведь он определённо говорил любезности и пел хвалы. Да-да, галантерейничал и славил. Все так поступают, пока не обживутся бок о бок до привычки. Выходит, всё здесь записанное – потаённый укор: другие замечают, ценят, чтут, а ты… Укор, выраженный в попытке вычитания его из собственной жизни. На беду ли, к счастью ли, – вычитания совершенно невозможного. Всегда остаётся след: к примеру, вот этот холод на страницах. Они, мои родители, теперь словно бы пребывали в абсолютной недосягаемости друг для друга: одна жила в апреле, другой – в четверге, и между ними горой лежала большая, студенистая, уже остывшая обида, которую невозможно одолеть. Да никто, похоже, и не пытался. Но сделать бывшее не-бывшим, как полагали схоласты, не может даже Всемогущий.
Помимо главной героини, все упомянутые здесь персонажи представлялись существами фантомными, сотканными из чистого эфира (метафора вполне могла сойти за комплимент и оказаться тут, в тетради, услышь её мать за спиной и прими на свой счёт), – ни один из них не был мне известен, кроме мелькнувшей бабушки, квартиру которой я унаследовал, но у меня не хватало фантазии вообразить её, бабушку, молодой.
В дверях столовой с блюдом в руках – говяжьи отбивные, окружённые цветной капустой, обжаренной в панировке до румяной корочки, – возникла мать.
– Вот ты сказал, Сашенька, что надежда невелика. Что вряд ли люди когда-нибудь достигнут цели всеобщего соединения в любви. – Оказывается, разговор о внуках был не закончен. – Не согласна. Ведь по другому-то никак. Бог – не Тимошка, видит немножко…
Она расположила блюдо на столе и жестом предложила мне угощаться.
– Представь только, что Создатель для достижения этой вот цели единения сотворил бы людей иными. Допустим, тоже смертными, но без страстей. То есть без одной – той, от которой родятся дети. Или же сотворил бы их вечными. Что тогда?
– Что? – Попробуй-ка представь такое; не легче, чем вообразить бабушку молодой.
– А то, что в первом случае люди прожили бы жизнь и, не достигнув цели, все бы умерли. И Богу пришлось бы сотворять новых людей, а потом ещё и ещё, покуда хватит глины. Ну а будь они вечными, тогда, быть может, – хоть это и очень сложно: преображаться не в череде поколений, а самому в себе, – через многие века или даже тысячелетия они, совершая и исправляя ошибки, пришли бы к идеалу. Но тогда зачем они дальше? Такие вечные… Как с ними быть? Вот и выходит, что так, как есть, всего и лучше.
Ага… Вот оно что! Я понял, наконец, откуда торчат уши.
– А ты хоть помнишь, чем там дело кончилось? – спросил я напрямую.
– Где, Сашенька?
– Да у Толстого, в «Крейцеровой сонате».
Мать смутилась, как смущаются подверженные лёгкому слабоумию говоруны, когда им замечаешь, что историю, ими рассказываемую, ты уже не единожды от них слышал. (Именно