как, поскольку напрямую к матери этот диагноз не имеет отношения – в памяти, как и в излишней доверчивости, ей было не отказать.)
– Конечно, помню.
– Так что ж ты – хочешь, чтобы я второпях с кем-то жизнь в один узелок связал? А потом кинжалом? Кинжалом сквозь корсет?
Мать выдержала тяжёлую паузу.
– Ты что же, Сашенька, считаешь – я с твоим отцом второпях? Так думаешь, да? Ты это нехорошо… неправильно решил. Нет, не я, это он поспешил – больно наскоро собрался. Бес ему в ребро ударил, он нас оставил, жизнь с молоденькой связал. А она-то, молодая, возьми его потом и брось. Той же монетой с ним, какой он с нами… Такая карусель. Вот он и остался на бобах – один-одинёшенек. И умрёт, видать, прости господи, иссохнув от жажды, потому что никто не подаст воды…
Она быстро перекрестилась, а мне невольно подумалось: «Если я тебе внуков наделаю, ты что, захлебнёшься?». Благо, не сказал – дурно подумалось, не надо так про мать. Даже шутя. Хлеб-соль ешь, а правду режь, – правило, на мой взгляд, довольно иезуитское. Однако же, признаться, не представлял, что она следит за судьбой моего отца. Сам я все эти годы оставался в неведении относительно его жизни без нас – и никогда не видел ту, ради которой он ушёл из семьи.
– Ничего подобного, – сказал я, подцепив вилкой отбивную на блюде и перенеся её в свою тарелку, – я так не считаю. И в мыслях не было. Какой я вам судья? Это же прогнить насквозь надо, до самой селезёнки, чтобы отца и мать хулить… Что я – Украина, или Эстония какая?
– Она же ему в дочери годилась. Зачем он ей такой? – Мать подвинула ко мне горчицу. – Ясно же, что не всерьёз всё, по минутной прихоти, в горячке… Вот, посмотри, – она нацепила на нос очки и с видом наконец-то созревшей решимости достала смартфон. – Мне фотографию жена Лёши, брата твоего отца, прислала. Давно ещё, как только ты мне этот чудо-телефон наладил.
Я помнил его всегда – с тех пор, как человек начинает помнить. Дядя Лёша был отставным военным топографом и к своим пенсионным сорока пяти, хоть и намотался по стране от Карелии до Камчатки, казалось, не растратил ни капли витальных сил. Он неизменно был полон созидательной энергии, неукротимой и разнонаправленной: сочинял стихотворения и поэмы, монтировал картины в технике инкрустации по дереву, написал том исторических исследований о Галиче-Мерьском и миграциях тамошних народов в первобытные времена, вступив по этому поводу в полемику с Академией наук, изобрёл бетономешалку собственной конструкции и построил два дачных дома, самостоятельно отливая пенобетонные блоки… Он был живой генератор, он искрил, от него можно было подзаряжать севшие аккумуляторы. Совсем не то его жена – тётя Зина. Она была степенна и немногословна, но при этом остра на язык в своих коротких колючих репликах, благодаря чему образ её для стороннего человека выглядел нестабильным, мигающим, как картинка в неисправном телевизоре, – эти степенность и язвительность не слишком сочетались между собой, а обе вместе совершенно не вязались с обсыпавшими её лицо легкомысленными веснушками.
После трёхминутных поисков, позволивших мне спокойно заняться отбивной, мать наконец обнаружила в смартфоне то, что искала. А обнаружив, быстрым движением явила мне под нос, – и я едва не поперхнулся.
В голове моей что-то щёлкнуло, треснуло, сверкнуло, и я на мгновение ослеп от судорожной вспышки узнавания. Внутренний жар ударил в глаза.
…Это была Катя-пузырик. Она – и вместе с тем совсем другая… Стоя рядом с отцом в каком-то сквере на фоне зелёных деревьев, она красиво улыбалась, и взгляд её был полон того же влажного огня, какой я увидел в гулкой парадной сталинки после нашего с ней горячего поцелуя. Только теперь язык не поворачивался назвать её «пузыриком». Катя преобразилась: тогда, когда мы виделись… в те времена (сколько лет прошло, так сразу и не счесть) она была другой. Она как будто томилась в темнице, в застенках чужого тела, и выходило, что, глядя на неё, я видел не подлинную Катю, а что-то иное – её узилище, её обременённую жиром оболочку, в которую она была заключена по чьему-то злому приговору. Я видел в лучшем случае милую толстушку, способную стать приятелем, товарищем, – но никак не чарующую диву. То есть совсем не видел женщину. Возможно, это предрассудок – в кривом глазу всё криво, – но ничего поделать я с собой не мог. Другое дело этот снимок – тут всё было иначе: теперь она освободилась, обрела себя. Она, как в сказке, словно перекинулась и обернулась красой-девицей, которая сидела прежде в лягушачьей… нет, не в лягушачьей шкурке, а внутри какой-то нелепой, хоть и милой, мягкой игрушки, вроде слонёнка или бегемотика. Теперь с фотографии на меня смотрела Елена, спартанская царица. Или какая-нибудь наяда пополам с нереидой.
Мне сразу стало не до отбивной и уж тем более не до пирога. С трудом сдержав волнение, я ровным голосом изрёк:
– Отец здесь какой-то невесёлый, – и добавил веско: – Налей-ка, мама, рюмку – сухая ложка рот дерёт.
Что услышал в ответ, не помню.
Прежде так и не нашёл случая сказать несколько слов об отце, а ведь ему я не меньше, чем матери, обязан событием своего появления на свет. Дальше тянуть некуда.
Во-первых, его звали Виктор. Сорок седьмого года рождения, он был дитя Победы. Демобилизовавшись, мой дед Олег вернулся домой в сорок шестом (лейтенант, полковая разведка, четыре ранения, грудь в орденах… нет, без подробностей – это моё и со мной, не напоказ, пусть так и будет), и сразу за дело: увёл у какого-то студента лучшую на свете девушку, женился на ней, народил детей. Отец – первенец, потому и Победитель, следом – неуёмный дядя Лёша.
Во-вторых… Жизнь, на вид даже вполне благополучная (да у кого ж она гладка?), порой похожа на тяжёлый и мучительный недуг. Не каждый способен вынести его без обезболивающего. Кто-то находит анестезию в вине, кто-то – в искусстве, а есть особо одарённые – те умудряются и там, и там. Мой отец забывался сначала в поездках в горы (в детстве два раза брал меня с собой на Алтай, где мы ползали с ним по Белухе и поднимались к Северо-Чуйским снежникам), а потом – в азарте собирательства: он коллекционировал птичьи яйца. Собрание его хранилось в специальных застеклённых коробках, поделённых на ячейки: каждому яйцу – своё убежище, выстеленное и обложенное по краям где мхом, где сухой травой, где ягелем, где пухом – вроде гнезда. По собственноручно нарисованному отцом эскизу мебельщики изготовили специальный шкаф (массив дуба – только скупердяй и посредственность экономят на деле любви), где эти коробки были установлены в два вертикальных ряда на деревянные направляющие и извлекались, как выдвижные ящики в комоде. Время от времени отец доставал коробки из шкафа одну за другой и любовался сокровищем. Здесь были голубые в табачных пестринах яйца дроздов; белые с бурым крапом сорочьи; небесно-лазурные серой цапли и крафтовые в буро-зеленоватых мазках и пятнышках, будто старый глобус с островками и архипелагами, цапли белой; были бледно-голубые яйца болотной камышовки; бумажно-белые вяхиря; красные, как пасхальная крашенка, малой кукушки; розоватые в чёрно-бурых кляксах глухаря; светло-терракотовые с густым коричневатым пятнением тетеревиные; розовые в серых брызгах пеночки; кремово-белые с голубоватыми прожилками, словно вены или водяные знаки, большого крохаля, и много чьи ещё – всех не упомнишь, их были сотни. Уже забыл, что он считал звездой своей коллекции – зелёное, едва помещающееся на ладони яйцо новогвинейского казуара, добытое неведомым путём, или бирюзовую горошину, снесённую каким-то (отец точно знал, каким) колибри, доставленную ему в подарок приятелем, ещё в советские времена строившим в Бразилии ГЭС на Паране… В подобном деле важен не размер, но редкость – в ней, в редкости, достоинство. А что касается размера… в отдельной жестяной банке из-под форсманского чая отец хранил костяное, с рельефной, точно апельсиновая кожура, скорлупой яйцо африканского страуса, поскольку в застеклённую коробку оно, как медведь в теремок, не вмещалось.
Думаю, при всей своей строгости он был неплохим человеком, и желал мне добра, но в вопросах воспитания разбирался не очень; вступая со мной, ершистым подростком, в спор, он не стремился вникнуть в доводы оппонента (допускаю, дурацкие и незрелые), не искал всестороннего охвата в постижении обсуждаемого предмета, но, напротив, – стремился к полному торжеству над собеседником, желая не то что переубедить, а подчистую перевербовать упрямца. Он всякий раз хотел во что бы то ни стало склонить меня к своему взгляду как единственно верному; не просто обратить в свою веру, а добиться того, чтобы я искренне полюбил его версию истины и был ему благодарен за то, что он столь щедро ею поделился. А если этого не случалось (как правило, не случалось), то сам преступный факт наличия у меня собственного мнения вменялся мне в вину. Результат подобных воспитательных бесед был предсказуем (в психологии на этот случай есть специальный термин – «антисценарий»): когда отец одобрял действия власти, я готов был записаться в бунтари, когда он брался толковать веру и защищать Церковь, у меня начинался атеистический припадок, когда он рассуждал об архитектуре или живописи, во мне просыпался вандал.
Вероятно, я не лучший на свете сын (да что там, точно не лучший), но свою вину ни на кого не перекладываю, потому что это гадость – перекладывать вину. Всё, что во мне есть и что со мной было, – всё это на моей совести, и мне с этим жить.
Так что же произошло с отцом? Почему ушёл из дома? Заела рутина будней? Разлюбил? (На этот счёт имею мнение: любовь не просто так проходит – любовь любовью губится…) В своё время я думал над этим – и для себя решил, что дело вот в чём. У мужчин случается такой период в жизни, когда гора скопившихся проблем набирает критический вес, переходит в новое качество и начинает скверно сказываться на самоощущении. Теперь это называют кризисом среднего возраста, а в прошлые времена недуг был безымянным. Отец, пусть и запоздало (в его случае это был кризис не среднего, а зрелого возраста), столкнулся именно с этим: сумма огорчений незаметно приобрела свойство роковой неразрешимости – его словно могильной плитой придавило, и он лежал под ней, при этом чувствуя себя вполне живым – пусть не во цвете лет (пятьдесят), но всё ещё с трепетом желаний в густеющей крови. В конце концов, бывает же и позднее цветение: взять астры – те горят до самых холодов, до заморозков…