– Красота, – продолжил он, – то качество, которое человек способен выделить в природных объектах и произведённых им самим вещах, но при этом он сам же в эти объекты и предметы данное качество закладывает. Парадокс. Что ему с того? Зачем? – спросил Емеля сам себя и сам себе ответил: – Хороший вопрос. Ведь красота, кроме того, что доставляет нам радость, возвышает и оправдывает, ещё и порождает множество проблем. Например: что происходит с вещами, когда они выходят из моды? Красота покидает их? Или вот ещё: все влюбляются в красивых, а что делать с некрасивыми? В последнем случае наш вёрткий ум находит в неказистом теле внутреннюю красоту.
Мы выпили под горячее и принялись за еду. Я с детства был избалован хорошей кухней, но и про здешнюю ничего плохого сказать не могу: в фарш к нежным щучьим котлетам тут добавляли смалец с зеленью, а из де-воляйки при надрезе брызгало растопленное масло, так что посетителю, отвыкшему от правильной рецептуры, следовало быть бдительным.
– Большой ценитель и певец красоты Константин Леонтьев считал, – Емеля промокнул салфеткой масляные губы, – что эстетика важней всего, что есть в нашей жизни. Важнее этики, важнее барыша, важнее власти. Он полагал, что некрасивую вещь невозможно назвать хорошей. Более того – он считал, что и некрасивый человек в принципе не может быть хорош. Да, да, вот так! – Взгляд Красоткина горел. – Не скажу, что подписываюсь под этими словами, – но на чувственном уровне я Константина Николаевича понимаю.
– Трудно не понять. – Я вспомнил, как недавно встретил здесь, в «Академии», Огаркова с безобразным шрамом через пол-лица. – Поди-ка заподозри тяжеловеса Валуева в добром нраве, если повстречаешь его в тёмном переулке…
– Одним словом, – подытожил речь Емеля, – красота нам желанна.
И далее пояснил, в чём, собственно, тут дело. А дело в том, что красота примиряет нас с действительностью. И именно таким образом она спасает мир. Ибо, примирившись с действительностью, нам уже не так отчаянно хочется порвать её в клочки.
– Согласись, Парис, – Емеля прожевал кусочек панированного куриного филе, – ради лакомой коммерческой застройки снести ансамбль Дворцовой набережной довольно проблематично. А вот район промзоны – запросто. Так что если хочешь, чтобы твоя работа претендовала на вечность, – сделай её как минимум красивой. Пусть даже бессмысленно красивой. Так ты её спасёшь. И через неё – спасёшься сам. Речь о спасении от забвения… от забвения твоего неповторимого присутствия в мире. – Красоткин приподнял стопку. – Вот и выходит, что умение понимать, ценить и производить красоту – самая главная наука. Потому что это – наука спасения. Но об этом советская номенклатура думать не хотела. Отмахивалась. Не брала в расчёт, что каждый человек желает, чтобы его отчизна была сильной, справедливой и красивой. С такой отчизной каждый с гордостью себя отождествит. Сила и справедливость были учтены, а дальше… Вот в чём трагедия Советской Атлантиды – спасти её могла лишь красота, а красоту посчитали излишней.
У меня был вопрос к Емеле: а что, царскую Россию тоже погубил дефицит красоты? Но я его не задал. Не задал, так как мне показалось, что он хочет сказать что-то сверх уже произнесённого, но почему-то сдерживает себя. Показалось ещё там, в Шереметевском саду, за красностопом… Что-то проскальзывало в его мимике и взгляде такое, что выдавало недоговорённость. Емеля словно бы хотел чем-то поделиться, но не решался, откладывал, тянул. Это могло быть всё что угодно – и я ляпнул наугад:
– Ну ладно, что мнёшься? Рассказывай. Влюбился, что ли?
Красоткин замер, и на лице его заиграла кроткая обезоруживающая улыбка.
– Какой ты проницательный, – похвалил он. – Смотришь на поросёнка – и видишь шкварки…
– Так что случилось?
– Тут такое дело… – Емельян коротко подумал и нехотя признался: – Иной раз у меня что-то в шее щёлкает и голова кружится. Решил, наконец, показаться врачу-мануалу. Записался на приём и вот, вчера отправился… Захожу в кабинет. А врач молодая, лет двадцать пять, вся в белом… – Красоткин устремил мечтательный взгляд в потолок. – Нежная, как весенний пролесок. Она мне руки на шею положила, чтобы позвонок пощупать, – меня как разрядом прошибло. Это не руки врача! Понимаешь? Хорошо, что у меня тестостерона не столько, сколько у тебя, иначе бы брюки порвались. А они денег стоят. И это она так меня – пациента, случайного, можно сказать, человека… А как она того, кто ей мил, трогает? Представить страшно. Вот так: пощупала мне шею, голову руками обхватила, повернула, что-то там хрустнуло – и всё, я пропал.
Если Емеля рассчитывал на понимание, то он его во мне нашёл. Что тут такого? Я мог увидеть чувственность в пылком закате и в шевелении кустов, во вздыбленном двумя кочанами облаке и в покатых обводах вазы, а тут – женские руки на твоей шее. Ничего удивительного – рядовой случай. Совершенно рядовой.
Тем более я сам, увидев ту фотографию… что-то почувствовал. Что-то пугающее и манящее. Что-то такое… Одним словом, в этом чувстве следовало разобраться.
Когда я добрался наконец к себе на 7-ю линию – часы показывали без четверти двенадцать, – мне неожиданно было предъявлено ещё одно откровение о красоте.
Смуглянка Таня-Гитана уже спала – несмотря на соблазны юности, она соблюдала заведённый распорядок и вела здоровый образ жизни. На столе в гостиной, которую она использовала как рабочее пространство, стоял её открытый ноут. Он тоже «спал», но стоило мне тронуть «мышку»…
Пожалуй, тут надо немного рассказать о Тане, иначе её образ останется холодным и неподвижным, как восковой портрет. А между тем она была совсем не воск… в смысле покладистости материала. Скорее, податливая, но возвращающая форму гуттаперча. Во имя справедливости не помешает сюда добавить красок тепла и жизни. Хотя про тепло, наверное, тут говорить не вполне уместно. И вот почему. Гитана любила вяленую рыбу (в меру, чтобы соль не губила свежесть организма), знала слова «инвазия» и «инклюзия», всю мою ванную уставила баночками с природными косметическими средствами и, проходя по улице мимо витрины, всякий раз непременно смотрела на своё отражение в стёклах и зеркалах. Помимо борьбы за молодость и красоту, её, казалось, ничто в мире не интересовало. Фитнес, солярий, криотерапия, укрепляющие шампуни… Что там ещё? Всё остальное ей просто не было нужно – и в силу этого либо игнорировалось, либо застревало в фильтрах её сознания, либо подвергалось неумолимому академическому скепсису. Она как будто наперёд знала: всё, что бы ей ни говорили окружающие, – это или никчёмные пустяки, или ложь, или сведения, нуждающиеся в серьёзной научной проверке. Поэтому речи из внешнего мира проницали/огибали её без следа, как недоступный слуху ультразвук или магнитные волны. Думаю, с такими данными она стала бы предметом отчаяния даже для самого выдающегося проповедника.
Что же нас связывало? Увы, чистая физиология. Как поборнику науки, ей это было куда понятнее и ближе, чем рулады о тонких чувствах и сердечной неге (хотя правды ради следует признать – порой она позволяла себе кошачьи нежности). К тому же, вероятно, в её представлении связующие нас отношения каким-то образом способствовали красоте и молодости – что-то вроде своевременной гигиенической процедуры, правильно подобранного комплекса витаминов или качественного увлажняющего крема.
Её отменный экстерьер и внутренняя самодостаточность на данный момент вполне меня устраивали – то, что сложилось между нами, было своего рода эгоистическим союзом, заключённым без слов и прочих договорённостей между двумя деталями механического агрегата, довольно хорошо подогнанными друг к другу, – зубчатые колёсики безукоризненно вращались, и каждый шип точно попадал в положенный паз. Ну и, разумеется, при её самодостаточности никакие тайные благодеяния с моей стороны не имели ровным счётом никакого смысла. Услуги, которые я мог ей оказать, возможно было оказать лишь явно.
Итак, открытый ноутбук «спал», но стоило мне тронуть «мышку»… И какой только чёрт дёрнул? Никогда прежде не интересовался, что у неё там, в компе, – так нет же, заело хмельное любопытство, взыграл таившийся внутри вуайерист, полез… Короче, сдвинул «мышку», экран расцвёл, и я оказался в социальной сети, в какой-то девичьей группе, объединённой интересом к тайнам красоты и молодости, куда Гитана недавно выложила ролик. Я, не сдержавшись, посмотрел его.
Ох, что это был за ролик! Такая жуть, что глаз не оторвать! И я ведь словно чувствовал!.. Больше того, догадка об этой… несусветице однажды меня уже пронзала судорожной дрожью.
В кадре была Гитана – она лежала голой (из одежды – только стринги) на дерматиновой кушетке, которую я уже видел в Герценовском университете в лаборатории при кафедре беспозвоночных, и её свежее подтянутое тело липкими языками-подошвами обхаживали ахатины. Голос за кадром комментировал происходящее. Это была косметическая процедура – смуглянка Гитана лощила кожу. Лощила повсеместно – от лодыжек до лба. Какое-то время ахатины, шевеля любопытными рожками, неторопливо ползали по стройным ногам, животу, шее, оголённой груди, потом чьи-то руки (должно быть, какой-нибудь девицы из СНО – она же и комментатор) снимали улиток, Гитана переворачивалась на живот, и те же руки расставляли ахатин, как медицинские банки, на её спине, бедрах и тугих ягодицах.
Нет-нет – никаких эротических фантасмагорий! При виде этой картины меня, как Льва Толстого, настиг какой-то «арзамасский ужас» – поглотил пульсирующий туман, навалилась холодная тяжесть, прошибла нервная болезненная дрожь… И всё это одновременно, разом. Власть надо мной захватил рептильный безмозглый мозг, который жив в нас, как жив и рыбий, – наука учит, что эволюция не отменяет их, а лишь наслаивает друг на друга, оставляя нам возможность при нужде воспользоваться тем сознанием, какое окажется всего уместней к случаю. Неудивительно, что в людях просыпается то павиан, то удав, то дурно пахнущий стервятник. Тупо, безмысленно смотря в экран, я не мог отвести зачарованного взгляда. Сработали зеркальные нейроны – я словно бы ощущал на себе холодные касания склизкой бесформенной стопы…