Совиная тропа — страница 30 из 44

Всё это мне поведал Емеля. Получив от секретаря «Пифоса» телефон фирмы, организовавшей вечеринку по случаю издательского двадцатилетия, Красоткин позвонил в «Фиесту», его соединили с Екатериной Георгиевной (теперь она была не Кузовкова, а по второму мужу – Гладышева), и договорился с ней о встрече. Емеля заверял, что это далось ему нелегко: Катя сдержанно уклонялась, колебалась, ссылалась на занятость, так что в конце концов Красоткину пришлось пустить в дело ностальгические воспоминания о школьных шалостях и воззвать к чувству лицейского братства:

Куда бы нас ни бросила судьбина,

И счастие куда б ни повело,

Всё те же мы: нам целый мир чужбина;

Отечество нам Царское Село.

Словом, их встреча состоялась. Не так, как он предполагал, – ничего похожего на то непринуждённое общение, какое было между ними прежде. Катя изменилась не только внешне: у неё как будто вынули из груди её чуткое отзывчивое сердце и вставили какой-то механизм на пружинке – тикающий, размеренный, бесстрастный. Куда делись её открытость, простодушие, способность удивляться пустякам? Словно она убила в себе какое-то внутреннее существо, глубинную Катю – милую и доверчивую.

– Пойми меня правильно, – Красоткин болтал ложечкой лимон в стакане с чаем, – я не спросил её о твоём отце. Ведь я до недавнего времени об этом – ни сном ни духом. Да ты, собственно, и сам узнал почти случайно. А вот о Гладышеве… О нём она заговорила первой. Ни одного кривого слова – всё взвешенно, разумно, с чувством такта. Но в целом картина ясная, поэтому обрисую просто, без дипломатии и политеса.

Со слов Красоткина, фигура Гладышева выглядела так. Несмотря на умение делать деньги (или благодаря ему – вопрос пока недостаточно изучен), он был бесхитростно тщеславен и глуп – не в житейском, а в высоком метафизическом смысле, где эти свойства, вероятно, называются совсем иначе, поскольку речь не о недостатке ума, а о его определённом качестве. Скажем, на выставке живописи (Емеля не стал далеко ходить за примером) он смотрел на картину художника – и понимал, что может купить его вдохновение; точно так же, задумав загородный дом, он мог купить фантазию архитектора, и тут ничто его не ограничивало, помимо собственного желания; это порождало иллюзию господства не только над людьми с их талантами и умениями, но уже над мирозданием и самим временем. Неудивительно, если он полагал, что и Катю получил – не как чудный дар, а по праву хозяина жизни.

– Он так считает?

– Не знаю, – пожал плечами Емельян. – Я так, к слову… В том смысле, что он из царства капитала – он его вассал. Божествами там служат прибыль, выгода и корысть – такая неказистая троица. Отличаются они друг от друга только мощностью внутреннего заряда, а по сути это всё синонимы алчности. Просто порой она откровенна, а порой натягивает маску экономической пользы, производственной необходимости или какого-нибудь справедливого эквивалента. При том что универсальный эквивалент здесь, как ты понимаешь, – деньги. Они ведь могут превращаться практически во всё – в вещи, еду, власть, удовольствия… Так что в целом они, деньги, составляют уже не только предметную, но и духовную основу того обжитого пространства, куда мы с тобой ввергнуты за грехи наши. – Красоткин почесал переносицу. – А если конкретно о Гладышеве… Ему пятьдесят семь. Но выглядит хорошо – спортивный, холёный. Катя показывала в айфоне фотографии с Цейлона – они туда летали в марте. Всё как полагается: вот они на берегу океана, вот на Львиной скале, вот у золотого Будды в пещерах Дамбуллы, вот в бунгало с бассейном, а вот верхом на слоне…

О чём говорил Емеля, я толком не знал – писать путеводитель по Шри-Ланке мне не довелось.

– Что-то у неё не так с семейно-эротическими фантазиями – всё время к антиквариату тянет, – резко заметил я, почему-то задетый всей этой историей.

В ответ мне достался сочувственный взгляд.

– Короче, вот её рабочий телефон. – Красоткин протянул листок. – Дальше, Парис, давай сам. О тебе она не спрашивала, но видно было, что держит в голове – уж больно старательно обходила любую близкую тему, чтобы не дай бог не задеть. А то чёрт знает что соскочит с языка… Понимаешь, да? Отсюда и рассказ о фирме, и фотографии в айфоне, и турусы о муже. То есть умолчание достаточно красноречиво, и дурачок смекнул бы. А сам я, первым, разговор про тебя не заводил, ты уж не обессудь.

Мы сидели у меня дома на 7-й линии, что называется, «всухую» – ни вина, ни какого-то другого веселящего напитка, помимо чая, – поскольку Емеля собирался вслед за тем идти на встречу с врачом-мануалом. На этот раз встреча была без медицинских предписаний – решившись на знакомство, Красоткин подкараулил целителя у кабинета и, пустив в дело свою пленительную улыбку, добился согласия на рандеву. Сегодня в его планах были романтические посиделки в грузинском ресторанчике.

Кажется, мы оба, не сговариваясь, входили в какую-то новую для нас эпоху. Пользуясь метафорой Огаркова, скажу так: жизнь, как лента транспортёра, бежала нам навстречу, и – нате вам – вывалила под ноги вот такое будущее.

* * *

Кстати, об Огаркове. В новостные сюжеты, посвящённые двадцатилетию издательства, попали и работы Серафима, развешенные в залах (телевизионщики даже подсняли некоторых известных широкому читателю авторов, присутствовавших в «Эрарте», рядом с их расписными портретами; из них я узнал только Гая Разломова, и то лишь благодаря состоявшемуся на вечеринке знакомству, да простится мне моя серость), так что открывавшаяся на следующий день выставка получила нечаянную информационную поддержку – и жаждущая искусства публика потянулась в Гавань. Имя Огаркова на некоторое время оказалось на слуху – и это не прошло мимо держащих чуткий нос по ветру кураторов. Музей истории фотографии на улице Профессора Попова выразил готовность предоставить Серафиму свои залы для следующей персональной экспозиции – на этот раз для фотосерий «Город» и «Сельская жизнь». Росфото, расположенное на Большой Морской, в свою очередь предложило Огаркову в пользование оборудованную студию-мастерскую (драпировки, какой-то реквизит, всё для постановки света и печати) в своём здании с условием, что права на отснятые там фотографии после его смерти перейдут этому самому Росфото (так сказал Василёк; возможно, в шутку). Ну и, наконец, какой-то перспективный режиссёр с «Ленфильма» пригласил Серафима на свою новую картину в качестве фотографа – есть такая должность в штате съёмочной группы.

В свете перечисленного я испытывал душевный подъём от осознания, не побоюсь этого слова, могущества сил скрытого добра (не этим ли чувством живо сердце ангела?), к которым мы с Емелей, оставаясь для мира невидимыми в этом качестве, принадлежали, – и мог смело заявить, что нашу миссию следовало считать завершённой: Огарков получил всепетербургскую известность, признание галерейщиков и работу, дающую необходимые средства к существованию (про домашнюю ферму ахатин и приложенную к ней Веру из студенческого научного общества уже не говорю). Дальше всё зависело от масштаба и энергии его таланта. Конечно, при случае мы бы непременно снова скрытым образом пришли ему на помощь, но главное – было сделано. Речь о том самом подскоке – Серафим очутился на орбите и, как выразился Емельян, «твёрдым шагом вошёл в искусствоведческий оборот». Теперь ему, так и не заметившему паутину незримых причин, уверенному, что в основе свалившейся на него удачи лежит благоприятное стечение обстоятельств или даже замысел Того, чьи пути неисповедимы, но уж точно не мы с Красоткиным, всего-то и оставалось, что рукой мастера чеканить шедевры.

* * *

Не буду говорить, ценой каких терзаний далось мне это решение – позвонить Кате. Здесь целый букет несочетаемых, казалось бы, переживаний: и (незаконный) ревнивый гнев, и чувство давней вины, и какая-то животная магнетическая тяга, и подозрение в коварном вероломстве, требующем воздаяния, и что-то нежное и всепрощающее, и… бог знает что ещё. И всё – вразброд, и всё это клокочет, не позволяя сосредоточиться и взвешенно определиться. Так могло продолжаться сколько угодно, до самого морковкина заговенья. Надо было решаться. Решаться – и дальше действовать по обстоятельствам. Требовалось волевое усилие для первого шага. Я искал его, оно бежало прочь, где-то таилось, забивалось в щель, но в конце концов нашлось. Я позвонил.

Не знаю, так ли обстояло дело в действительности, но мне показалось, что Катя ждала этого звонка – голос её был спокоен, а речь отчётлива и пряма. То ли Емеля неправильно истолковал при разговоре с ней какие-то полутона и выдал желаемое (мною желаемое) за подлинное, то ли сама Катя, поняв, что встречи со мной теперь ей так и так не избежать, что если не сегодня, то завтра она всё равно состоится, решила не ломать комедию, а сразу внести ясность во все плохо освещённые места того лабиринта, куда мы с ней, по моему представлению, угодили.

Договорились встретиться у памятника Петру – того, что на Кленовой аллее, с лапидарным: «Прадеду – правнук». Выбор места я оставил за ней, и надо признать, Катя поступила деликатно – полагаю, большинство заведений, где она привыкла проводить деловые и дружеские встречи, оказались бы мне попросту не по карману. Торговля велосипедами, запчастями и аксессуарами к ним, плюс мелкий ремонт железных механизмов в оборудованной под мастерскую подсобке магазина, – вот и все статьи моего дохода. На жизнь хватало, но без роскошеств; да, собственно, я к ним и не стремился. Впрочем, причина выбора места, возможно, объяснялась иначе: уличный разговор гораздо проще прервать, не дожидаясь гарсона со счётом.

Название аллеи лишь вносило путаницу в умы – клён повстречался мне только один, да и тот не исторический, а весьма юный. Основу старых насаждений составляли липы и каштаны. Не знаю, чего больше, – решил было выяснить, но закончить дознание не успел: увидел Катю. Она не опоздала – три минуты не в счёт, – и, положа руку на сердце, скажу: если бы я не был извещён о случившейся с ней метаморфозе, то с первого предъявления, мучимый сомнениями относительно смутно знакомых черт – где я встречал этот взгляд, полный влажного огня? – возможно, её бы не узнал. То есть нет, узнал бы, разумеется, но не вмиг – с заминкой. (Впрочем, на фотографии в телефоне я узнал её сразу – и моргнуть не успел.)