Она была одета просто – джинсы, замшевые мокасины, футболка с принтом пёстрой ящерицы. Я видел фотографию – и считал, что готов к встрече, однако реальность превзошла своё отображение – так огненный шар встающего над горизонтом солнца превосходит и самые красочные репродукции рассвета, и его словесные описания, как бы ни были они цветисты.
– Привет, – спокойно и без улыбки сказала Катя.
Она рассматривала меня подробно, но взгляд был не бесцеремонный, не насмешливый и не вызывающий, а такой… словно бы отстранённый – исследовательский. Так натуралист смотрит на препарированного угря, изучая устройство его пищеварительного тракта.
– Привет, – ответил я. – Ты вон теперь какая…
– Похожа на цветочек аленький?
Я старался выглядеть бесстрастным, но от «цветочка аленького» меня окатил внутренний жар – да такой, что я оцепенел. И куда только подевались все мои самонадеянные теории и практические навыки доморощенного соблазнителя… Теперь дело обстояло так: не я владел ситуацией – госпожой положения была она.
Что в её внешности осталось неизменным и даже обострилось, так это сочетание разреза глаз, очертаний губ и изгиба бровей, придающее её лицу выражение какой-то доверчивой незащищённости, обмануть и надругаться над которой – последнее на свете святотатство. (Но шея… Боже мой, какая у неё теперь была шея!) Конечно, что касается доверчивой незащищённости, – то это мнимость, пусть и действует неотразимо. Так я говорил себе. И так, вероятно, в действительности обстояло дело – почему нет? Она была обворожительно красива, а всё остальное, что мной невольно её внешности приписывалось – все эти трогательные отпечатки внутреннего мира на фасаде, – существовало лишь в моих глазах.
– Ну что, поговорим? – по-прежнему без улыбки предложила Катя.
– Поговорим. – С меня наконец спало оцепенение.
Мы не спеша прошли в Инженерный сквер, где отыскали пустую скамью, скрытую в нише живой стены из тёмно-зелёных, аккуратно подстриженных кустов кизильника. Катя села, достала из сумочки пачку тонких сигарет, маленькую серебряную пепельницу с откидной крышкой, как у жилетных часов, и закурила. В те давние года, когда она была ещё пузыриком, я не видел её курящей.
– Скажи, ведь это было не случайно? – Я присел рядом с ней, но на некотором расстоянии, оставляя неприкосновенным её личное пространство. Так же, как и своё собственное. – Я про отца. Ведь ты с моим отцом…
Она не дала мне закончить:
– Это была не я. Не та, которую ты знал. Ту дуру глупую, ту прежнюю толстушку-Катю – ты погубил. Тебе известно такое слово – «погубить»? – Склонив голову набок, Катя смотрела в сторону. – Впрочем, это звучит высокопарно – событие того не стоит. Мало ли случалось на твоём пути… – Она не договорила. – Но так понятней и короче. Та, прежняя Катя сгорела вместе со своими малахольными мечтами. Сгорела, а потом воскресла заново. Но совсем иной, как видишь, слепленной из другого теста – уже без изюма и дрожжей. – Она посмотрела мне в глаза. – Просто так бывает – приходит пора что-то почувствовать по-настоящему. Например, любовь. Или ненависть. Они же ведь в родстве. Почувствовать – и пережить невероятное…
День только склонялся к вечеру. Западный ветерок, подувший после обеда и нагнавший облака, теперь стих. Деревья вокруг стояли без движения. Я стойко держал её взгляд, словно мы играли в детские гляделки, и думал: это же какой силы должно быть чувство, чтобы так изменить человека. И снаружи, и, как она утверждает, изнутри. Нам почему-то кажется, что мы, окрылённые любовью, летим среди небесного сияния и звездопада, как в счастливом сне, – а мы на самом деле в давильне, и нас плющит так, что брызжут кишки.
– Но между нами ничего не было. – По существу, мне действительно не за что было оправдываться, однако ситуация непонятным образом требовала моих оправданий. – Ничего – ни клятв, ни обещаний, ни измен…
По Катиным губам скользнула горькая улыбка. Она стряхнула пепел с сигареты, держа её между большим и средним пальцами и постукивая сверху указательным. Руки у неё были ухоженные, ногти покрывал светлый перламутровый лак.
– Ошибаешься, Парис. – Меня давно никто не называл так, кроме Емельяна, и я почувствовал, как от этого имени нехорошо: точно из открытого люка канализации повеяло прошлым. – Между нами были мои мечты. Самые яркие, самые сладкие, самые незабываемые из всех, какие я знала. А ты пренебрёг ими. Ты оскорбил их невниманием – прошёл мимо и не заметил лучшее, что у меня было.
– Это наказуемо?
Мы больше не играли в гляделки – я даже не сообразил, кто первый отвёл взгляд. Наверное, я – ведь я заметил её ухоженные руки.
– Да, наказуемо. Это страшное преступление – обидеть женщину. Не утешить, не принять участия… Оставить без внимания пожар её чувств. Ведь женщина только этим и живёт – чувствами. Случись такое сейчас, я бы посадила тебя на кол. – Решительный тон не оставлял сомнений в серьёзности её вердикта. – Но те мечты остались в прошлом. Теперь они – зола. А прежде, до того… – Катя затянулась и выпустила в недвижимый эфир белёсое облачко. – Вначале я ждала, что ты появишься – зайдёшь в звериный магазин на Декабристов или как-то дашь о себе знать через Емелю. Готовилась, старалась соответствовать, вытапливала из своей тушки лишнее – сохла, как гусь в духовке… Ты мне мерещился повсюду: среди прохожих на улице, в какой-нибудь толпе, в метро… такой был неотвязный морок. Потом сама искала с тобой встречи, но слишком робко… Размазня – в последний миг всё время пасовала. Не хватало решимости. Боялась оказаться у разбитого корыта. Дура, как будто было у меня что-то, кроме корыта этого… Думала: вдруг прогонишь, пошлёшь, велишь отлипнуть – и отнимешь надежду на то, во что и сама умом не верила. Говорят, влюблённые становятся чертовски изобретательны. Но у меня и тут не получалось – ничего путного не приходило в голову, а если приходило, реальность не слушалась и гробила все планы… Что оставалось делать? Молиться и мечтать. И я, представь себе, молилась. А как мечтала… Как помешанная, до исступления, – путала сон с явью. – Слова Кати были горячи, но тон – спокоен и даже холоден; я ощущал это сочетание как контрастный душ. – Но тебя всё не было – ни самого, ни в виде весточки или привета. И я сломалась – что-то треснуло во мне. Наверное, хребет надежды. Травилась какими-то дерьмовыми таблетками. Настолько дерьмовыми, что выжила, хотя выживать – не собиралась. Лежала в больнице… Сначала в Боткинской, потом на Пряжке – одна, всеми оставленная, потому что видеть никого не хотела, не любленная, никому не нужная… И там – на краю, на самой кромке тьмы, – тебя возненавидела. Как сильно – не передать. А возненавидев, почувствовала, что снова согласна жить… Так, кажется, в романах пишут.
Всего один поцелуй! Всего один поцелуй в сумеречной парадной – и вот, пожалуйста, шекспировские страсти. Какая возбудимость – динамит! Какая необузданная впечатлительность… А ведь она, помнится, рассказывала, что прежде с ней уже случалось что-то в этом роде. В школе, в шестом, что ли, классе… Только с обратным результатом: несчастье детской любви превратило её в хавронью, а несчастье со мной, взращённое в мечтательной душе из ничего, из пустоты, – в жар-птицу. Воистину чудесен мир. И полон слёз и смеха.
Понимая всю вздорность претензии, я тем не менее чувствовал жалость и нежность к сидящей рядом мстительнице, у которой на лице, как предупреждающий знак, было прописано первейшее свойство её сердца – трогательная беззащитность. В своё время я знак этот пропустил. И… да, я, чёрт возьми, чувствовал вину.
– Вот эта дремучая жажда расплаты – тысячелетнего настоя, жгучая, – она, как живая вода, воскресила меня. Око за око – вот это… Подумала: в шахматах побеждает не тот, кто делает первый ход, – а тот, кто делает последний. Теперь я мечтала о воздаянии, о справедливой каре. – Катя снова посмотрела мне в глаза. – Мечтала в клочки порвать твою жизнь, как ты порвал мою. Но ты ведь такой неуязвимый – у тебя ничего нет, с чем тебе было бы смертельно жаль расстаться, что бы ты до смерти любил. Хорошо устроился – не подковырнёшь. Что остаётся? Только родительский кров, только семья… Мне сладко было представлять, как я врываюсь в твоё тихое убежище – и всё переворачиваю там вверх дном, как приношу вражду и разрушаю дом, который ты – дитя безоблачного детства – всегда считал вместилищем покоя. Той норой, где можно отлежаться, если невзначай побила палкой судьба. И знаешь, что я тебе скажу? Ненавидящие люди тоже зверски изобретательны – не меньше, чем влюблённые. А может быть, и больше.
Итак, ею овладело наваждение – и её омрачённый разум горел желанием надругаться над мирным очагом: она решила разбить мою семью, как если бы это была моя любимая детская чашка с олимпийским мишкой на боку, чтобы и следа не осталось от безмятежной гавани с мамиными котлетами, чтобы на этом месте – только гарь и пепелище. И чтобы я знал, по чьей это произошло вине, и знал – за что.
Услышишь такое со стороны – подумаешь: какая-то мыльная оперетта. Но то – со стороны. А я находился внутри – и там, внутри этой невероятной сцены, не было никакой фальши.
Катя закурила очередную сигарету.
– Поверь, соблазнить Виктора Олеговича ничего не стоило – раз чихнуть. Мужчины в пятьдесят такие существа… Критические. Мало кто из них захочет упустить последнее приключение в своей жизни – молодое тело действует на таких точно наркотик. Главное, не затягивать, ковать железо, пока кипит. Пришлось вплотную изучить вопрос и кое в чём попрактиковаться. Да, вот такая я гадюка!
– Что ты такое говоришь? – Её слова зло жалили меня. – Откуда это всё? Не верю…
– Ты хотел знать правду? Да? Мы встретились – для этого? Так вот тебе – греби её лопатой. Что, не заходит? Встала поперёк горла?
Катя по-прежнему не повышала тона, и, возможно, от этого я неожиданно почувствовал острую жалость к отцу – в какие сети угодил!..
Она будто уловила мою мысль.
– Твой отец в приступах нежности называл меня «моя последняя весна». Какая-то дурная мелодрама. Что на это ответить: ты – моя первая осень? – Катя холодно усмехнулась. – Но и тут всё пошло не так… Я ждала, когда же ты появишься, когда придёшь навестить