то обрёл этот врождённый страх, во владения зверя никогда не вступали и никакого чудовища не видели. Потому что мёртвые не дают потомства. И тем не менее, даже если все чудовища в ущелье вымрут, у наших воображаемых предков сменится не одно поколение, прежде чем этот мистический ужас развеется. Многие наши страхи имеют похожее происхождение: мы боимся темноты, в которой наши предки не гибли, мы боимся высоты, откуда наши предки не срывались и не разбивались всмятку. Получается, в нас говорит не память предков, а память посторонних покойников.
Нам с Емелей ничего не оставалось, как признать правоту Разломова: и впрямь, эволюция пестрит причудами. Хотя и Василёк не был безоговорочно неправ: память – это не только личное, то, что стряслось с тобой, но и отпечаток судьбы другого.
– О-о-о! – вскинул лысую голову победитель спора. – Природа, друзья, удивительно хитра! Возьмём сферу интимного. Почему и женщине, и мужчине нравится заниматься… этим?
– Потому что тут нам обещано удовольствие, – широко улыбнулся Василёк. – И зачастую оно действительно нас настигает.
– Вот именно. – Разломов прищурился. – Удовольствие. Но эволюция имеет свою логику, и в рамках этой логики её цель – не наше удовольствие, а само мероприятие, ведущее, как предполагается, к деторождению. Получение удовольствия – в данном случае всего лишь затейливая адаптация нашей чувственности, возникшая некогда в эволюционном процессе. Это дополнительный стимул, подталкивающий нас к продолжению рода.
– Всё верно, – ткнул вилкой в салат Емельян. – Только теперь у человека получение такого сорта удовольствия в подавляющем большинстве случаев уже не связано с деторождением. На страже и обоюдная бдительность, и контрацептивы.
– О чём это говорит? – Разломов выжидающе приподнял бровь.
– О чём? – Василёк не знал; я, впрочем, тоже.
– О том, что антропогенез – не завершён. Он продолжается. Он прёт на всех парах. Да, в природе человек весьма успешен, но в своих повадках он не закоснел.
Внезапно Красоткин рассмеялся.
– Да, да! – Разломов принял его смех на свой счёт. – Нас, то есть людей как вид, как homo sapiens, ещё ждут неведомые трансформации.
– Вообразил, какие, – пояснил вспышку веселья Емельян, – потому и не сдержался. Если процесс… получения удовольствия и продолжение рода больше не связаны, то логика эволюции может преподнести забавные сюрпризы.
– Ну-ка, ну-ка, – навострил я уши.
– Допустим, так. – На лице Красоткина блуждала сдержанная улыбка. – Сегодня наибольшее число потомков, как известно, оставляют не те пострелы, что постоянно заняты альковными делами, не ингуши с чеченцами, а… доноры банков спермы. Помните историю с Бертольдом Вейснером? У них с женой была клиника по лечению бесплодия, где они практиковали искусственное оплодотворение. В результате Вейснер, используя… собственный материал, стал биологическим отцом порядка шестисот детей. Если эволюция не дремлет и успешное воспроизводство вида у неё по-прежнему в приоритете, то можно предположить, что под давлением железной пяты естественного отбора склонность сдавать сперму в будущих поколениях – чем чёрт не шутит – будет обусловлена генетически. И, разумеется, мужчина начнёт получать удовольствие от этой процедуры, какое получает сегодня от… того, от чего получает. А в женщинах возникнет страстное желание искусственного оплодотворения – ведь в этом случае их потомство будет наследовать гены благополучных в плане воспроизводства доноров с гарантированно высоким IQ, поскольку только такие и ходят в спермобанки. А если в устройстве этих банков с их семяприёмниками и оплодотворяющими пипетками предусмотреть какое-то чёткое дизайнерское решение, то через многие тысячелетия эти заведения вполне могут стать в сознании людей воплощением сексуальности. Так что в итоге женщины грядущего начнут испытывать влечение не к Аполлону Бельведерскому или какому-нибудь богатенькому буратине, вроде Гладышева, взбодрённого фитнесом и виагрой, а к вожделенному аппарату оплодотворения, не дающему осечек. – Емеля обратил взор на Разломова. – Вы такой антропогенез имеете в виду?
– Теперь вижу, – откликнулся глашатай грядущей трансформации людей, – вы и впрямь оттуда – из редакции небылиц. А к чему был помянут Гладышев? Это не тот, который… – Разломов в сочных красках описал, который именно.
Да, это оказался тот. Тот самый Гладышев. Выяснилось, что Разломов с ним знаком – учились на одном потоке в университете, факультет прикладной математики. Вместе мотались на электричке в Петергоф и обратно, перекидываясь по дороге в картишки. Только потом один пошёл в предприниматели, а другой в романисты. Каждый оказался на своём поприще успешным, поэтому причин обрывать связь не нашлось, – напротив, и тому и другому отчасти было лестно в своём кругу при случае блеснуть знакомством.
– Глупый хвастает нефтяной трубой, – пояснил Разломов, – умный – даровитыми друзьями.
Он даже несколько раз брал у Гладышева по-свойски – без процентов – в долг, когда затевал ремонт квартиры, менял машину и реконструировал дачу. Впрочем, для бывшего сокурсника, а ныне креза и воротилы, запрашиваемые суммы, вероятно, выглядели сущим пустяком.
– А молодой женой он не хвастает? – опрокинул я во вспыхнувшую утробу стопку.
– Простите? – подался плотным телом в мою сторону Разломов.
– Он шутит. – Емеля положил мне руку на плечо. – А что с первоначальным капиталом? Как Гладышев из прикладного математика едва не в плутократы вышел? Скелеты есть в шкафу?
– Откуда! Чист как яйцо. Ему дело на тарелочке досталось по наследству, в готовом виде – он без пятнышка. – Разломов провёл ладонью по блестящей лысине. – Отец его был директором советского консервного завода, в девяностые оседлал волну, приватизировал завод – и привлёк к делу сына. А у того – коммерческий талант. Отца уж нет, зато у Гладышева нынче целая консервная империя. Плюс разные факультативные активы – гостиницы, мебельное производство, магазины спортинвентаря… Всего я толком и не знаю. – Голова-редька повернулась в мою сторону. – Вот так. Всё вроде бы у человека в порядке, всё в цвет, – а жена, представьте, от него ушла. Едва ли не вчера. Вы как раз сказали… Выходит, хвастать-то и нечем. То есть он и прежде не хвастал – не дурак, – а теперь…
Новость лишила меня дара речи – вот это да! – я был готов расцеловать негаданного вестника, этого бодрого говорливого толстяка, – но вместе с тем меня, как паралич, разбила оторопь.
Разломов оглядел стол, проверяя, все ли стопки полны.
– Предлагаю, друзья, выпить за неопределённость.
Василёк не понял, за что ему следует пить, о чём и сообщил. Тостующий растолковал:
– Либералы пищат: определяйся! Патриоты басят: определяйся! Лесбиянки… Кстати, друзья, вы заметили, что нынешний либеральный протестантизм – это сплошь какая-то с трудом подавляемая истерика, всегда готовая выплеснуться из-под крышки? Как и в случае с ЛГБТ – тут тоже густо с истерикой и экзальтацией…
– А вы, стало быть, не определяетесь. – Емеля улыбался, краем глаза отмечая моё восторженное замешательство.
– Да, не определяюсь! – отчего-то возбудился Разломов. – О чём мы говорим? Есть приверженность убеждениям – и есть верность дружбы. И то, и другое считается добродетелью. Но когда дело принимает такой оборот, что кто-то из близкого круга перестаёт разделять царящие в этом кругу убеждения, или же ты не разделяешь взгляды старых товарищей на вставший вдруг ребром вопрос, – то от тебя требуют: давай, определяйся! И с верностью дружбе, и с верностью идее. Тебя заставляют делать этот горький выбор. Но кто и почему нас к этому принуждает? Да мы сами и принуждаем – некое общее мнение… Мы сами себя одомашниваем, как одомашнили свиней, гусей и гладиолусы – через искусственный отбор. Вот мы говорили об эволюции… Многие представляют её как нечто прогрессивное: выживают умные, сильные, быстрые и зоркие. Порой так и бывает, но это лишь частные случаи наиглавнейшего правила – выживают самые приспособленные. В нашем случае идёт отбор по принципу социальности – выживает наиболее приспособленный к жизни в обществе. С одной стороны, это благоприятствует развитию интеллекта, воображения, искусства и склонности к кооперации, а с другой – покорности, конформизму и услужливости…
– А при чём здесь искусство? – не понял Василёк.
– Искусство – маркер социальности. Для искусства нужны как минимум двое: автор и зритель, – с готовностью пояснил Разломов и вернулся к неопределённости: – Мы сами сажаем себя на этот вертел. Но я не хочу быть свиньёй. Я хочу быть – вепрем. Сегодня я думаю этак, а завтра… думаю ещё лучше, или вообще в другую сторону. Жизнь, извините, друзья, за трюизм, – живая. Сейчас она говорит: да будет так! – а день спустя бьётся в падучей: и слышать не хочу, идите к лешему! И печёнка наша вторит: к лешему! Но общее мнение… А как же верность убеждениям? Надобно определиться. И мы смиренно ставим шею под ярмо навязанного нам общим мнением выбора. А если я – не желаю? Я не желаю определяться! Не хочу и не буду – я не приемлю этот гипноз. – Голос у Разломова был негромкий, но внятный, взгляд – доброжелательный, с хитрецой; всё это весьма подходило его приземистой плотной фигуре. – У нас нет людей. Просто людей. Радостных людей. У нас не предусмотрен такой человек – со страстью, отвагой, дерзким смехом – просто живой, привлекательный человек. Кругом всё какие-то упаковки с надписями: либерал, патриот, марксист, уранист… А жизнь – это клубок противоречий. Тут всё переплетено, и всё не то, что есть на самом деле. Холстина нашей повседневности соткана из случайных слов, намёков, откровенного вранья, лукавых признаний – и торопливых выводов, сделанных на основании всего перечисленного. Как в кутерьме такой определиться? Какой тут выбор? – Он поднял стопку. – Если повезёт и доживём, то настоящий выбор нам будет предложен в тот момент, когда в нашу дверь постучит судьба – и вручит мобилизационное предписание. Вот это будет всерьёз и по-настоящему.