Емеля ждал меня возле задумчивой глыбы памятника с пакетом в руке и двумя берёзовыми вениками подмышкой. До бани оставалось два шага – пройти по мимолётной Малой Московской, а там уже и Ямская, ныне носящая прославленное имя классика.
Вторник – не самый популярный банный день, так что народа в люксе было немного: помимо нас, ещё одна компания из четырёх сорокалетних, лоснящихся и красных голышей, которые, закончив обжигающие процедуры, вылезали из бассейна и, кажется, уже готовы были в своей кабинке-купе переходить к застолью.
Взяв в прокат простыни и пластиковые шлёпки, мы заняли свободную кабинку. Красоткин выставил на стол пакет клюквенного морса, бутыль воды, два верных гранёных стакана и пачку солёной соломки. Развесив в шкафчиках одежду, мы перед тем, как отправиться в парную, набрали в шайку воды и замочили веники.
Первый заход – разминочный, только прокалиться и выгнать пот. Я плеснул на зашипевшую змеиным шипом каменку ковш воды, потом, чуть выждав, ещё один – парная была вместительная, к ней надо было приноровиться, – каменка с напором выдохнула горячие клубы, и мы, точно несушки на насест, вскочили на верхний полок, бросив под зад простыни. Жар накатил, покусывая ноздри и пробирая до зубов, кожа тут же заблестела и сочно увлажнилась, словно весенняя берёза на зарубке.
Так уж заведено, что, раз доверившись товарищу в сердечном деле, потом вновь и вновь тянет вернуться к исповеди, чтобы договорить – освежить историю, дать ей развитие, добавить новый слой подробностей. Ты словно впадаешь в добровольную зависимость. Конечно, лучше вовсе не иметь в таких делах наперсника – не давать слабину и сдержаться от первых признаний. Хоть это и не просто (я не сдержался, и Емеля тоже). Ведь наши маленькие тайны устроены особым образом, как капсулы, в которых слишком велико их сокровенное давление, отчего в будничной атмосфере они дают утечку – оболочка вздувается, затычку выбивает и тайна из человека изливается наружу. Особенно если человек этот – колобок. Хоть действующий, хоть из бывших. Так случилось и теперь: внутри меня вновь уже посвистывала затычка – сдерживать нетерпение стоило труда.
Но первым к исповеди, как ни странно, приступил Емеля.
Оказалось, что у него с мануальным терапевтом дела зашли уже довольно далеко. Настолько, что Марина познакомила Красоткина с роднёй – младшей сестрой и матерью (отца в семье не было). Они жили втроём на улице Свеаборгской – мать во втором замужестве переехала из нежной Феодосии в хмурый Петербург. Хмурый, однако несравненный. Да и Свеаборгская, кстати, – совсем не дурное место. Не Мурино и не Кудрово. Рядом парк Победы – много зелени, в прудах плавают и попрошайничают утки, зимой можно кататься на лыжах, а летом тоскующие по дарам природы горожане собирают на газонах парка шампиньоны.
– Сестрёнка милая, – поделился впечатлением Красоткин. – В этом году закончила гимназию и поступила в медицинский. Идёт по Марининым стопам. Но с более, так сказать, глубоким погружением – будет учиться на хирурга.
– Знакомство с родственниками ко многому обязывает. – Проведя рукой по мокрой груди, объятой влажным жаром, я стряхнул с ладони пот. – Это вроде помолвки. Или смотрин. Я в этих обрядовых делах не очень… Теперь ты, Емеля, ей суженый-ряженый. И что же мать? Как приняла?
– Хорошо приняла. Весело. – Он стёр со лба катящиеся на глаза капли. – Она меня всё время с кем-то путала. То Алексеем называла, то Лёшечкой.
– Тугая на ухо?
– Нет. Просто память, как у барбуса – так, кажется, зовутся эти рыбки… «Как ты, – говорит, – Лёшечка, хорошо сохранился. А помнишь Новый Свет? Как с тропы Голицына в море сигали? Ты тогда загорелый был, а теперь что-то бледный».
– Склероз?
– Хуже – сенильная деменция. Причём она не так стара – всего слегка за пятьдесят. Бывает, видишь, и такое… И очень деятельная – вся в хлопотах, в делах, на месте не сидит. А деятельность при таком диагнозе чревата катастрофой. Так что не знаю, помолвка это, или Марине просто пора было сестру сменять, чтобы мать лишний раз не оставалась у плиты со спичками без присмотра.
– Печально.
– Не скажи… Характер, видно, по жизни у матери был лёгкий. Она и теперь легка – хохочет, точно девочка.
– Чему тут радоваться?
– Сам не знал, что так бывает. Не представлял, что есть у этой холеры и такая вариация – весёлая. Если бы не увидел, не поверил. – Емеля дышал осторожно и говорил прерывисто: парная хорошо держала жар – волосы всё ещё словно прихватывало огнём, а ноздри при вдохе будто жгли угли. – Ну да, у неё деменция, но деменция… оптимистическая, что ли. Странно звучит? Тут вот какое дело… она, конечно, всё на свете забывает, как при таком расстройстве головы и полагается. Но если что-то вспоминает – то лишь занятное. Мысли, случается, у неё завертятся – ну, будто бы в калейдоскопе или как шарик на рулетке, – и вдруг выпадет отчётливо из давних радостей какое-то потешное событие. А как выпадет – она давай смеяться. Хохочет – задор из неё так и брызжет… Сожжённые кастрюли и сковороды не в счёт.
– Так. Мне на первый раз достаточно. – Я соскочил с полка.
Красоткин спустился за мной следом.
Выйдя из парной, мы по очереди с уханьем окунулись в ледяную купель, сооружённую в виде огромной бочки (сверху и вправду плавал колотый лёд). После, дымясь, отправились в бассейн, и только потом, завернувшись в простыни, зашли в кабинку.
– Теперь твоя очередь показывать Марину родителям. – Налив на треть в стаканы морс, я разбавил его водой – уж больно был сладок.
– Успеется. – Емеля залпом осушил свой стакан. – Дойдёт до загса, вот уже тогда…
Откинувшись спиной на прохладную кафельную стену, я прислушался к своему телу. Ему было хорошо, все его поры дышали, мышцы приятно расслабились, лёгкие свободно и сильно гоняли воздух, сердце, слегка пульсируя в висках, работало ровно – настолько, что я его практически не чувствовал. Тело было здорово, благодарно мне за животворные испытания и готово к новым. Говорю «мне», потому что моё «я» – как ни крути, всё же больше голой физики. Ведь я – это ещё и мои мечты, и моё прошлое, и мои желания, как сбывающиеся, так и не очень, и непостижимая моя любовь, и… Ну, и мои чёрные тревоги – они тоже.
– Должно быть, я скоро перееду на Свеаборгскую, – сказал Красоткин. – Буду по выходным батон уткам крошить. Конечно, лучше бы Марина ко мне на съёмную… Но видишь, как у неё с матерью.
Я криво усмехнулся. Емельян заметил.
– Что?
– Марина вот устроила смотрины. – Я отпил из стакана разведённый морс. – Ты тоже повезёшь её к родне…
– Пора настанет, повезу. Нормально.
– Емелюшка, родной, нормально, да… А я? Как мне мою… суженую-ряженую представить? Понимаешь ты, окаянная душа? Как Катю показать отцу и матери? Ведь это невозможно. Совершенно невозможно.
Выражение лица Красоткина, на котором отразилась трудная умственная работа, не оставило сомнений – прежде это ему в голову не приходило. Да и с какой стати должно было прийти? Мы молча захрустели солёной соломкой.
– Вот ведь случай, – наконец согласился с тяжестью моего положения Емеля. – Не жук чихнул – целый геморрой.
– Это ещё не весь геморрой. – И я рассказал ему об утреннем визите Гладышева.
Красоткин слушал внимательно, но мой рассказ, похоже, не очень его взволновал. Признаться, видя это, я ощутил, как в груди шевельнулась небольшого размера обида.
– Нет, – сказал он, – не тот типаж. Гладышев – капиталист. Капиталист, а не душегуб. Делец, понимаешь? Не ухорез какой-нибудь. Причём такой делец, которому через трупы перешагивать и по головам ступать не приходилось. Бизнес, конечно, жестокая штука, но… в другом смысле. – Красоткин задумчиво отправил в рот соломку. – Явиться в магазин, публично угрожать… Нет, это балаган какой-то. Провались ты теперь на ровном месте в люк – он первым попадёт под подозрение. Купить – да. Закатать в асфальт – нет. Другой масштаб личности. Он расчётливый воротила. И, так сказать, просвещённый. Университет за спиной. Небось, Платона читал, Адама Смита, Гоббса… А поначалу, когда только в дело вступал, ему, наверно, ещё и романтика предпринимательства голову кружила. Рыцарь, трам-тарарам, наживы. Короче, уголовные риски в его жизненный расчёт никак не входят. Гладышев – это про деньги. Про деньги, а не про битой по темечку.
Обида обидой, но я нашёл в рассуждениях Емели определённый резон. Моя тревога немного сдулась и поблекла. Должно быть, потаённо я и сам хотел услышать что-то в этом роде. Ждал слов утешения – и, дождавшись, с готовностью их принял.
– По-твоему, он чересчур хорош для чёрных дел? По-твоему, его угрозы – блеф? – Отрадные выводы Красоткина нуждались в закреплении. – Скажи ещё, что эта расчётливая и просвещённая акула, когда в поддержку Катиного начинания рекомендовала «Фиесту» своим знакомым толстосумам, исповедовала заветы тайного благодеяния.
– Эк куда метнул… – усмехнулся Емельян. – Нет, не скажу. И знаешь, почему? Демоны конкурентной борьбы, нимфы денежных потоков, валькирии битв за рынки сбыта – вот великие духи мира капитала. Их он и исповедует. Им служит. И в этом служении он – по-своему трудяга. А все, кто не молится тельцу, кто не слышит музыку, которую вызванивает капель процентов, кто не поклоняется движухе капитала, – те для него просто губошлёпы, образец бездействия и лени. Так что если ты не долларовый миллионер, то ты для Гладышева именно такой – губошлёп, инертный лом. – Емеля почесал переносицу. – Ладно, не будем злоречивы – он ещё оценит тебя, если ты чиновник на хорошей должности, шахматный гроссмейстер или тиражный писатель Гай Разломов. То есть – человек успеха. Особенно если твой успех легко конвертировать в звонкую монету. В противном случае ты – сама лень. Ты лох. Так неужто тебя, вошь такую, ещё и на гребешок? Много чести. Лень и дрёма для движухи капитала, конечно, помеха, но помеха пустяковая – что-то вроде природного сопротивления материала.
– А движуха капитала – это что?