– Да всё то же… Денег много – мельницу строй, хлеба много – свиней заводи. – Красоткин пригладил мокрые волосы и поднялся со скамьи. – Ну что, хватит и нам лениться. Чур, первый на полок. А потом продолжим прямо с этого места. Запомни, где остановились.
Из купе-кабинки соседей – хоть мы соседствовали и не стена к стене – доносились сумбур голосов и раскаты хохота. По всему, там славили Вакха. Выудив из шайки веники, я пару раз встряхнул их, пустив веер брызг, как вышедшая из воды лохматая собака, и отправился в парную. Емеля уже постелил на полке простыню и, вытянув руки вдоль тела, лежал поверх неё на животе. Я поддал пару, прочувствовал тугую волну жара и, держа в руке по венику, принялся за дело.
Спустя минут пятнадцать мы – красные, отрадно изнемогшие, окунувшиеся в ледяную купель и слегка освежённые в бассейне, – вновь сидели в своей кабинке, прихлёбывая морс. Красоткин то и дело утирал простынёй распаренное лицо: я несколько раз метал ковши на каменку и крепко обработал Емелю со всех сторон – он только крякал. Орудуя вениками, и сам спустил семь потов.
– Так что там с давильней капитала и писком материала жизни? – напомнил я про отсроченный разговор.
– Ну да. – Емеля снова приложил влажную простыню к лицу. – Лень, праздность, апатия – всё это помеха для энергичных интересов капитала. Но помеха, так сказать, системная, а стало быть – преодолимая.
И он объяснил, что лень, например, можно расшевелить вливанием деньги или, если она упрётся, просто обогнуть каким-нибудь кривым манёвром. (Красоткин совершил рукой волнистое движение.) Совсем другое дело – те помехи, которые предугадать нельзя. Такие, как подвиги тайного благодеяния. Хотя со времён торжества капитала подобные вкрапления в лепёшке нашей жизни встречаются нечасто. Но они есть. И это уже помехи несистемные – они непредсказуемы, а побуждения их загадочны для разума, господствующего в царстве чистогана. Они отвлекают от жизни поисками её смысла. Поэтому они опасны. Вдруг это зерно нальётся силой и обернётся точкой разрыва для всей развёрнутой картины мира?
– Какой картины? – не понял я.
– Картины наших будней. Ведь, по большому счёту, человек в своём земном присутствии попадает в переплёт… – На пару секунд Красоткин задумался. – Как в осаждённой крепости.
И пояснил: мол, человек в повседневной жизни постоянно держит круговую оборону. От всех и вся. От начальника на службе, от гаишника на дороге, от слесаря из управляющей компании, от трамвайного хама, от телефонного мошенника, от первого встречного, наконец… Это чувство, что ты – в осаде, может быть обострённым или приглушённым. В последнем случае человек уже не так уверен, что все вокруг думают лишь о том, как бы ему напакостить. Он даже готов допустить, что до него никому нет дела. То есть он готов признать, что повсеместное злоумышление против него – как тайное, так и явное – изначально не предполагается, однако проявление враждебности со стороны встречного-поперечного при этом ничуть его не удивит. Тут всё в порядке. А вот заподозрить тайную предрасположенность к себе, ощутить её со всей определённостью… Это дело небывалое. Тут система трещит нехорошим треском.
– Мне кажется, Емеля, – умиротворённо возразил я, – картина, которую ты набросал… Карикатурная картина глухой осады, когда всем вокруг не терпится подложить тебе свинью и воспротивиться любому проявлению твоей удачи, осталась в прошлом. Мы с тобой застали краешек тех времён. Помнишь? Тех времён, где царил трамвайный хам, где тебя легко могла облаять продавщица в магазине, проводница в поезде или уборщица в столовой, а любой поход по кабинетам – от ЖЭКа до какого-нибудь министерства – был сопряжён с космическими унижениями. И делалось это безо всякой выгоды – задаром, от души.
Мне отчего-то в этот миг подумалось, что античные термы с их многомудрыми беседами у бассейна нашли в русской бане достойную преемницу.
– Именно так и обстояло дело, – продолжил я. – Таков опыт недавнего прошлого… Нет, там, конечно, много было всякого – и дурного, и хорошего. Я взвешивать сейчас не стану. Плоды эти ещё предстоит подбить и разобрать по косточкам. Работы здесь – на целую академию. Томами диссертаций можно будет выложить дорогу в грядущий рай. Сейчас я говорю лишь о том опыте, который показал, что на смену денежному интересу вовсе не обязательно сами собой придут моральная чистоплотность, искренняя забота о ближнем и чувство трудового братства. Наоборот, из-под гнёта мамоны освобождаются силы, не уступающие по мощи страстям корысти: неодолимое желание подставить ножку везунчику, насыпать соль на хвост весельчаку и вообще любым способом осложнить жизнь тому, кому по долгу службы ты вроде бы должен оказать содействие, – постояльцу, покупателю, просителю… Что это? Откуда? Тут не человек, тут уже камни вопиют. – Краем простыни я промокнул лицо. – А мир чистогана, пришедший на смену линии партии, справился с этим непотребством на раз-два.
– Да, – вздохнул Емельян, – это так. Общество потребления довольно быстро заменило былой хамоватый персонал на свой – вышколенный, угодливый, облизывающий каждого, в ком можно заподозрить священную корову – покупателя. Или шире – клиента. Но ведь понятно, что эта угодливость – не более чем молитва тельцу. Молитва на особом языке. И переводится она двумя словами: дай денег. И ещё раз: дай денег. Разве не так?
Я кивнул. Меня охватила приятная расслабленность – всё было хорошо: я любил Катю, Катя, кажется, любила меня, люкс оплачен на два часа, пар горяч, купель холодна, совиная тропа, благодаря отчасти и нашим скромным усилиям, не зарастает, и приветливые банные служители, обеспечившие меня простынёй и тапочками, ничуть не собираются от всей души осложнять мне жизнь. Я даже на время позабыл о Гладышеве.
– Ведь мы понимаем, – гнул дальше Красоткин, – что этот новый персонал, натасканный на обхождение, вновь охамеет, если вдруг законы мира чистогана окажутся отменены. Ведь в глубине души… Да что там в глубине! Сразу под лаком приветливости у каждого мелкого клерка, что здесь, у нас, что на Закате, проступает та самая ухмылочка: «Вот этой бы бумажкой, за которой ты ко мне пришёл, тебе бы по соплям!».
– Уж больно ты, Емеля, строг, – благодушно заметил я. – Не вижу ничего дурного в том, что кто-то накинет на хамёж намордник. Если это делает всевластие тельца – пусть так.
– А по мне, хрен редьки не слаще – что откровенный нахрап, что лицемерная учтивость… Если мир не способен на искреннее сочувствие ко мне, то покупать сочувствие за деньги я точно не стану.
Всё это, пояснил Емеля, – к вопросу о движухе капитала и сопротивлении материала жизни. Точнее, сопротивлении иных форм жизни – тех, что не из царства Гладышева. (Ну вот, Красоткин мне про Гладышева и напомнил.) Деньги, мол, стучатся во все ворота. Просачиваются – и безжалостно, как кислота, выжигают даже те области, доступ в которые им по каким-либо причинам затруднён, будь это общины альтруистов или священные рощи богов. Дух наживы отравляет воздух везде, где повеял, и всякий вдохнувший этот токсин тут же мертвеет ко всему, что не сулит прибыток – тут просто больше нечем дышать. Отравлен воздух семьи, деньги разъедают родственные узы, подкуплено искусство… А если обнаруживаются области, в которые духу наживы не просочиться, такие, скажем, как бункеры тайного милосердия, то он, дух наживы, чтобы не дай бог не появилась мысль о возможной ему альтернативе, их надёжно изолирует. Так, чтобы оттуда не вырвался ни единый писк и ни единый лучик. Он объявляет эти области несуществующими, отвергая саму возможность мотива, при котором что-то такое вообще можно было бы помыслить.
Мы помолчали, словно над могилой.
– Но ведь дело наше не безнадёжно. – Я вновь развёл в стаканах морс. – Напротив, оно увлекательно, азартно. Композитор Б***, фокусник-харизмат Н***, фотограф и художник Огарков… Их таланты теперь испытаны на зуб, признаны ценителями и желанны. А сколько маленьких, но своевременных радостей просыпали небеса нашими стараниями на других людей? – В голове моей пронёсся пёстрый вихрь воспоминаний. – И всё именно так, как ты говорил, – моё сердце ликовало, когда я понимал, что силы тайного милосердия действуют, и я имею к ним непосредственное отношение. Пусть и остаюсь за кулисами. А это неописуемое чувство, что там, за кулисами, я не один!.. То есть, что там не только мы с тобой…
Красоткин пригубил стакан и согласился, дескать, да, наше дело не безнадёжно: тайное милосердие всегда найдёт, где проложить свою тропу. А трудности… Так ведь никто не обещал, что будет просто. Тем интереснее задача. Больше того: если укрупнить масштаб, то сокрушить мир чистогана по силам, наверное, только тайному добру.
– Я сейчас не о труде и капитале, – упредил Емеля мои возражения. – Так что про Маркса не надо. Сам же сказал: он не справился даже с трамвайным хамом.
Говоря о противостоянии миру чистогана, Красоткин, оказывается, имел в виду пространство духа. Ведь сокрушить дух наживы своими проповедями не смог ни один наставник благочестия. В лучшем случае некоторым из них удавалось обустроить что-то вроде заповедника – ту самую священную рощу, которую обходит или вытравливает капитал. Но даже если он её не вытравил, то на праведное излучение, которое оттуда истекает, телец тут же накладывает копыто, обращая его в товар: символика, безделушки, маечки с принтом учителя, цитатники, руководства по просветлению…
– В итоге тебе предлагают за плату прослушать курс лекций по бескорыстию. – Емельян с печальным вздохом усмехнулся.
Мне между тем показалось, что тема торжества сил незримого добра над всевластием тельца раскрыта не вполне. О чём и сообщил. На это Красоткин ответил, что, мол, обычный порядок вещей таков: зло действует тайно, ибо за ним стоят чьи-то шкурные интересы, а добро действует явно, потому что скрывать ему нечего. Поэтому и саму справедливость мы понимаем, с одной стороны, как наказание за неприглядные деяния, а с другой – как награду, которая должна найти героя. То есть все причастные как к злому, так и к доброму делу должны быть названы и каждому следует получить своё. Есть, разумеется, и исключения. Скажем, существует явное зло. Оно имеет две личины. Первая – это зло, которое в сообществах с иначе организованной системой ценностей злом вовсе не считается и потому не видит необходимости таиться. Взять каннибалов тупинамба или хотя бы это: «Я освобождаю вас от химеры, называемой “совестью”…» Вторая – та самая нравственная нечистота, которая присуща нерадивому чиновнику и трамвайному хаму.