Совиная тропа — страница 43 из 44

Марина бесстрастно хлопала ресницами. Милена морщила чуть покрасневший (простуда?) носик. Василёк, то и дело смахивая с глаз чёлку, нарочито не смотрел по сторонам: а как же – ведь ему было категорически неважно, что можно прочесть на лицах посетителей.

– Переход из расы в расу, – продолжал Емельян, – всегда сопровождался гибелью её богомерзкой части и спасением горстки праведников. В нужный час с неба сыпались космические объекты, которые обеспечивали соответствующие грехам катаклизмы. Так было с атлантами, которые сколько-то тысяч лет назад достигли вершины нечестивости – и погибли по воле вышних сил, так должно случиться и с нами. Ведь мы, как вы наверно догадались, в свою очередь уже дошли по части растленности до ручки.

– Автора случайно не Блаватской зовут? – поинтересовалась Милена.

Красоткин был удовлетворён сообразительностью аудитории.

Тут стих далёкий гром барабанов и рёв горнов, и в наступившей тишине, шелестящей приглушёнными голосами, куратор выставки пригласил публику в центральный зал – настало время восхвалений Василька.

Гости набились плотно, как икра в банке.

– Дерзкий художественный эксперимент, который из раза в раз предъявляет нам Василий Восковаров… – начал свою речь куратор, тот самый, который ещё со времён стрекозиной выставки Огаркова запомнился мне выдающимся носом.

Словно заглянув в мои воспоминания, Катя шепнула: «Ох, хорошенький носок: восемь курочек уселись, а девятый – петушок…». Всё-таки за её плечами чувствовался багаж Института культуры. Дальнейшее я уже не слышал – в кармане забился и запел телефон. Посмотрел на экран: звонил отец. Впервые за долгий, очень долгий срок – как уже говорил, отношения наши в последние годы ограничивались перепиской в мессенджере и сводились к согласованию незначительной финансовой помощи и поздравлениям с соответствующими датами календаря. Протискиваясь между внимающими словам куратора зрителями, я выскользнул в соседний зал.

– Здравствуй, папа.

Странное дело: я волновался и чувствовал неловкость, как будто держал в себе какую-то невысказанную вину перед ним. Да так, наверное, и было. Ведь в том, что случилось между ним и матерью, весь этот ломающий строй привычной жизни разлад… во многом тут была именно моя вина. Теперь я знал об этом. То есть, в определённом смысле, рознь в наш дом пришла – через меня.

Оказывается, вскоре отцу предстояло лечь в больницу. Диагноз – нехорош; даст ли операция ожидаемый результат, врачи определённо сказать не могут. Он должен предупредить. Он предупреждает. В его квартире на подоконнике живёт сансевиерия, которая недавно зацвела душистым цветом. Отец одинок – кроме этого зелёного создания, у него никого нет. Ни одной живой души. Пока он в больнице, цветок кто-то должен поливать. Растение неприхотливое, особого ухода не требует.

– Хочу оставить тебе ключи от квартиры, – сказал отец. – Тем более… Чтобы ты знал: завещана она тебе. Квартира. И машина тоже. Ну, и цветок в прицепе. – Шутка получилась искусственной, мы оба это понимали. – Завещание – в письменном столе, в левом ящике. Приезжай завтра, всё покажу. – Отец назвал адрес.

– Приеду, папа.

Грудь мою сначала что-то сдавило, а потом охватило холодом. К горлу поднялся ком.

Но это было не всё. Отец хотел невозможного. Он хотел мира с матерью. Он хотел, чтобы я как-то помог ему одолеть гору ледяной обиды, воздвигнутую ею, помог наладить этот несбыточный мир. Он просил меня поговорить с ней, пока он будет в больнице. Может, если всё обойдётся, то после операции, когда его выпишут, они снова…

Он сказал, что одинок. Что я знал об одиночестве? Вокруг меня всегда были товарищи и нежные подруги. Каково это – быть одному? Предстоит ли мне узнать это? Перед глазами невольно возникла картина: мучимый бессонницей отец встаёт с постели, садится, не зажигая свет, у окна с сансевиерией на подоконнике и, подперев голову рукой, часами смотрит в подсвеченную ночными огнями тьму – так старый пёс, положив голову на лапы, печально смотрит вдаль, прозревая мир на глубину слезящихся глаз. Или другая картина: не в силах заснуть, отец поднимается с постели, идёт на кухню, зажигает свет, под струёй воды раздевает извлечённую из морозилки сосиску, бросает её в кастрюльку, садится на стул и с застывшим взглядом ожидает, когда в кастрюльке закипит вода, – по давнему предубеждению, причина которого потонула в пучине лет, отец никогда не варил сосиски в целлофане. Пожалуй, он ещё насвистывает. Ждёт с неподвижным взглядом, когда в кастрюльке закипит вода, и свистит, как птичка. Или… Достаточно.

* * *

Когда я вернулся в центральный зал, речи уже закончились.

На свободной от публики площадке, где прежде под перекрёстными взглядами переминались с ноги на ногу Василёк, куратор и Анна Аркадьевна – хозяйка галереи, теперь орудовал Н***. Иллюзион начался. Из реквизита у микромага были только павловопосадский платок и небольшой столик. Для формата рядового вернисажа зрелище было необычайное – гости затихли, предвкушая. И харизмат не подвёл. Были явлены чудеса ментальной магии (скептически настроенный куратор удалялся в соседний зал, записывал на бумаге цифры, складывал листок, а по его возвращении Н*** называл цифры в точном порядке – свидетели сверяли), телекинеза (рассыпанные на столике монеты сами собой собирались в столбик), левитации (вызвавшаяся из зала Вера, подружка Огаркова, взлетела под потолок, где некоторое время висела, боязливо защипывая пальцами на бёдрах юбку), а также пирокинеза (одна из выставленных в зале картин внезапно вспыхнула и, не успел побледневший Василёк ахнуть, через пару мгновений погасла, – при этом огонь пощадил творение, не оставив на нём никакого следа). В довершение кудесник достал из экрана поданного ему из зала планшета шесть яблок, потом в руках мануального терапевта Марины, накрытых на миг павловопосадским платком, невесть откуда появился белый кролик, а из пылающего шара, возникшего у ног иллюзиониста, вышел енот. Последовавший за этим финальный номер в прямом смысле зрителей ошеломил: из пола вдруг фонтаном вырвалась мощная струя воды, публика, опасаясь промокнуть, в естественном порыве отпрянула, – но струя, рассыпавшись под потолком на сверкающие брызги, упала вниз блёстками серебряной фольги. Невероятно – иллюзия водяного столба была полная! Ничего не скажешь, всё-таки большой талант у человека.

Никто не обратил внимания в воцарившейся кутерьме, что на низком подоконнике у окна, стекло которого было затянуто ватманом, прикорнул, откинувшись к откосу, человек. Это был Овсянкин. В соседний зал из закромов галереи выкатили два столика на колёсиках с напитками и лёгкими закусками, и центр события переместился к ним. Должно быть, именно поэтому лишь четверть часа спустя кто-то обнаружил, что человек на подоконнике – мёртв.

Фуршет был безнадёжно испорчен.

* * *

Есть чудеса животворные – и чудеса мертвящие. У них один источник. Воскресить разлагающегося Лазаря – несомненное чудо. А обратить упрямую бабу в соляной столп – не чудо разве? И всё равно смерть – это всегда рана. Особенно если так – по сути, на твоих глазах.

Происшествие это нас всех изрядно ошарашило. Может быть, не стоит говорить за других, – но меня смерть Овсянкина и в самом деле здорово встряхнула. Получалось, будто бы все тревоги, витавшие в воздухе последние недели, копились, вызревали, тяжелели – и, наконец, единым духом разрешились этой нелепой смертью. Ожидания не обманули: да, что-то такое непременно должно было произойти. Не могло не произойти. Иначе чего стоят наши предчувствия? Однако… почему Овсянкин? И почему так глупо? Жребий пал – случайно? Что знаю я о нём? У меня нет ответа. Отсылка к сорвавшемуся тромбу неубедительна. Как и к последствиям аритмии. Разве умирают так тихо от тромба? Кто-то намекал на криминальный порошок и перуанский след, но бездоказательно.

В день похорон Овсянкина в городе дали отопление – и соцсети тут же наполнились фотографиями котиков на батарее. Отпевали его в Спасо-Преображенском соборе, что за оградой из турецких пушек. Батюшка махал кадилом; свечи трепетали ленивыми языками огоньков; на скамейке спал жирный кот. Хозяин «Академии» лежал в гробу и улыбался. Над пожелтевшим лицом его – с закрытыми глазами оно выглядело даже симпатичным – кругами витала осенняя муха. А что не улыбаться? Впереди лучший мир, впереди Царствие Небесное – прощай, муха!

На поминках в осиротевшем заведении на Белинского Гай Разломов произнёс речь: «Там, где на русских небесах сияла его звезда, – теперь зияет дыра, из которой сквозит космический мороз». В тот день много ещё прозвучало проникновенных слов. Блины и кисель, подававшиеся на тризне, были очень хороши.

Да, смерть Овсянкина стала чем-то вроде итоговой черты. Она словно бы закрыла наше прежнее долгоденствие. Дала отсечку студенистой и неповоротливой эпохе – сонному, расслабленному времени, как будто бы окуклившемуся в скорлупе своей ороговевшей кожи, такому же нелепому, как смерть на фуршете. Хороня Овсянкина, мы словно хоронили это время – старое, вялое время, потому что в двери уже стучало новое. Это я сообразил позже – о том, что в жизнь нашу врывалась История. Та самая, с большой буквы, которую будущие студенты станут изучать в университетах. В частности тут, на Васильевском острове, в здании с аркадой Кваренги. Где она была всё это время – История? Где шуровала по своим таинственным делам добрых лет двадцать?

В декабре мы с Катей поженились. А вскоре и Красоткин с Мариной. Вчетвером полетели в Сербию – такое ритуальное путешествие. Белград, платаны, памятник Николаю II, собор святого Саввы, похожий на наш Морской Никольский в Кронштадте, только помассивнее. Славные люди, славная ракия. Сербские гуляки пахли фруктовым садом – сливой, грушей, абрикосом…

Тут бы и поставить точку. Но остались вопросы. Почему именно Емелю я объявил героем этого предания? Не Катю, не себя – его? А потому. Порой мне кажется, что Красоткин… что он, как и все остальные рыцари тайного милосердия, – это и есть тот двигатель, который запускает Историю. Вечный двигатель – никто не знает, как он работает, но остановить его невозможно.