«Но вот поразила меня современная русская литература — ведь это историческая линия подхвачена: в России лучшая литература всегда философична. А на Западе — в начале философия, а литература сама по себе. Там сызмальства Монтень, Паскаль, Лихтенберг и прочие католики. А для меня, потомка православных, должны были быть свои философы: Флоренский, Федоров, Федотов, Карамзин, Вернадский, Циолковский, Ухтомский, а когда мы их читали? Уже в позднее, потерянное время».
Меня это размышление толкнуло продолжить — чего он в советском журнале автор повести сделать не мог, если даже у него это и было на уме. В самом деле, по определению Горького, классическая литература была в России и философией. Собственно философы типа Леонтьева, Вл. Соловьева, а еще Бердяева, Шестова, Розанова или тех, кого перечисляет Крупин, оказались на обочине, их знали не более десятка людей. Почему так получилось, можно найти историческое объяснение. (и потому, что в отличие от католичества, с которым слились такие фигуры, как Монтень, Паскаль и прочие, наше православие так и осталось на уровне суздальского боженьки, и в силу национального характера, и потому, что нам ускоренно пришлось догонять Европу, а значит и перескакивать через ступеньки). Не о том сейчас. Эта традиция (великая литература — философия, национальное самосознание, национальная мораль, образ мысли) была прервана большевизмом. Великая революция, сама по себе, а потом, воплотившись в великое государство, создала совершенно новую философию, — политическую идеологию, которая приобрела действительно народный, всеохватывающий характер и стала могучей движущей силой нашего общественного развития на протяжении почти 30 лет, 20-ти то во всяком случае. А чем оказалась на этот период литература, советская литература? Даже и прежде всего в своих пиковых моментах, в своей классике («Тихий дон», «Хождение по мукам», Федин, Леонов, Маяковский… — можно называть десятки имен) — вся она была и приспособлением и этой господствующей, большевистской в основе, философии жизни, и старалась ее конкретизировать в образах и образцах, развивать, применять, усиливать ее воздействие, давать ей самые разнообразные формы выражения, проявления, влияния и т. д.
Но вот, начиная примерно где-то с середины военных лет, большевизм, как идеология, как массовое сознание, как общественная и общепризнанная и авторитетная мораль стал выдыхаться. Именно в этой связи (поскольку «культ личности» не мог заменить большевизма!) начался кризис и упадок нашей литературы. Воспрянула она после XX съезда, но долго еще искала свою функцию. (Евтушенко). И, наконец, в 70-ые годы, когда ослабли узы и хватка «культурных властей», она вновь обрела свою историческую функцию, ту самую, которую уже выработала в XIX веке великая классическая наша литература. Быть философией жизни. Что-то подобное в тенденции я почувствовал, прочитав отчеты о последнем съезде писателей РСФСР. Оказывается же — это не стихийный, а уже сознаваемый самими писателями процесс. Теперь уже немыслимо то, что произошло с «Молодой гвардией» Фадеева: Сталин прочел первую редакцию и сказал — а где же тут у Вас партия, ее направляющая роль! И — появилась вторая редакция.
День рожденья Куценкова. Интеллигентные все люди, а говорить вроде бы не о чем. Это напомнило еврейский анекдот. Еврейский человек идет по улице и разбрасывает бумажки. Подходит милиционер: «Ты чем это занимаешься?»
«Листовки бросаю.»
Милиционер поднимает, смотрит.
«Так у тебя там ничего не написано, чистые листы.»
«А чего писать-то, и так все ясно!»
Внезапно на работе почувствовал себя неважно. Отвлекла бешеная вместе с Загладиным гонка: Б. Н. на Секретариате во вторник обещал к 12 часам в среду выдать статью по итальянцам для «Правды», видимо, полагая, что то, что было поручено Тимофееву и Галкину сделать за выходные, можно быстро «довести». Однако, они представили нечто совершенно неладное: не только ни одной строчки нельзя было взять, но даже ни одной мысли.
В понедельник, в обстановке такой же гонки пришлось доделывать статью для «Коммуниста». Суслов подписал текст еще в субботу. Однако, когда посмотрели этот текст с точки зрения реноме нашего «теоретического органа» — «Коммуниста», стало видно, что он очень уж мелок. Фактически мы с Лихачевым из «Коммуниста» сделали за несколько часов что-то подходящее, солидное. Б. Н. много раз по телефону ругался: почему задерживаем, и так хорошо, надо только — де вставить ссылки на Пленум с прежними ссылками на заявление руководства ИКП от 29. 12. А я в ответ: я иначе не могу, раз уж попало мне, я считаю обязательным сделать все так, чтоб какая-нибудь одна неудачная или неуместная фраза не стала звеном (в руках итальянцев), из-за которой они рассыпят всю конструкцию.
Вместо 16 страниц стало 23 и все переиначено. Вчера Секретариат ЦК утвердил этот текст — пойдет во второй номер журнала. Именно здесь-то Б. Н. и обещал дать еще статью в «Правде», а потом провести еще целый ряд мероприятий.
Загладин — в свойственной ему уникальной манере конструировать публичные выступления — продиктовал 12 страниц довольно полемического текста и отдал мне для превращения в статью. У него это заняло часа полтора, а у меня 3–4, хотя я добавил своих лишь две-три мысли.
Позвонил Вадим. Рассказал, что Б. Н. вызвал его утром и стал капризничать. Обычная история: ни одной мысли сам предложить не может, ничего путно, т. е. предметно, дельно отвергнуть — тоже, а вот «не то», да и только. Вадим вышел от него разъяренный, а придя к себе и ничего не получив конкретно, просто переклеил и сделал новые заходы. «Уверен, что теперь Б. Н.'у понравится: как же, вложил свой «решающий» вклад!»
Но это все сказки. А вот куда идет дело? Статьи эти, обе — предельно резкие. Это, действительно, обвинительный акт, брошенная перчатка. Они отлучили нас от социализма, а мы их от отвергнутых ими самими марксизма-ленинизма и комдвижения. Рвать же придется по живому телу, это ведь не с китайцами. С итальянцами у нас полувековое сожительство и объятия. Не говоря уже о том, что их акция — это действительно мощный удар по мифу, называемому комдвижением. Впрочем, в этом же № 2 «Коммуниста» пойдет другая статья — об итогах пражского совещания по журналу ПМС, в которую я много вложил (в смысле тональности, оценок, формул). Сделал Лихачев с помощью Козлова. И если ее внимательно читать, легко увидеть, что мы (КПСС) уже не можем изображать МКД таким, каким оно до сих пор выглядит в учебниках для вузов и партшкол, т. е. для миллионов советских членов партии.
Звонил Загладин: Б. Н. перепахал статью про ИКП как плуг, которая, оказывается, уродует почву, а этот делает ее просто бесплодной.
Сегодня она утверждалась на ПБ, как и «план мероприятий» в отношении итальянцев.
Позвонил вдруг Дезька (Давид Самойлов). Сидят с Карякиным пьют водку. Решили позвонить мне, чтоб сказать, как они меня любят. Дезька пожаловался, что Наровчатов незадолго перед смертью признался ему, что горд, что принадлежит к его, Дезькиному, поколению, хотя сам был и на финской и в Отечественной воевал больше Дезьки.
Кстати, «Новый мир» начал публикацию Наровчатова посмертно. «Ведьмы» — вещь глубокая. А по радио недели три назад я слышал запись его воспоминаний о последних предвоенных годах — ИФЛИ и проч.
Меня Дезька числит за князя Горчакова в Пушкинских (своих) лицеистах.
Впрочем: пример Наровчатова заслуживает внимания. Он, как и Константин Симонов, был солдатом своего времени и страны.
Вышел сегодня на работу. И лучше бы этого не делал. Основной крутеж шел вокруг двух статей по итальянцам (для «Правды» и для «Коммуниста»). На Политбюро решено было «поручить Пономареву доработать в духе обсуждения». Тот сразу обещал это до середины пятницы.
А произошло, как мне рассказал Загладин, следующее. Б. Н.'у он подготовил памятку, чтоб что-то связное Пономарев произнес на ПБ. Загладин мне прислал ее домой: она умеренная и взвешенная. Но, как выяснилось, — об этом сообщил потом Загладин, Блатов, — Б. Н. ее не произнес, а твердил только, что с ИКП «много работали»: Брежнев три раза встречался с Берлингуэром, он сам, Пономарев, столько-то раз, другие и т. п., письма писали, посылали делегации и, однако, — «вот, мол, что имеем». Это заключение добавил уже Блатов: мол, так не докладывают, — «работали-де, работали, а результат обратный. И Леонида Ильича впутал в эту работу»… Но здесь — вся логика Пономарева, логика чиновника, человека в 77 лет на побегушках. И в этой ситуации ему главное — оправдаться, показать, что он, как секретарь обкома в своей области, все сделал, что мог, а они вот такие сволочи — ни с чем не считаются. Он в этом своем чиновничьем раже, мелкотравчатом карьеризме, который стал второй натурой, хотя и потерял в его возрасте и положении всякий смысл, — не в состоянии правильно оценить даже своих коллег, которые не занимаются МКД, и даже внешними делами вообще, но проявили гораздо больше политического чутья и делового подхода.
Вел ПБ Черненко (Суслов болен, а Брежнев в Завидово). Андропов, не зная еще мнения Л. И., начал с того, что, мол, надо еще подумать, чего мы хотим, нельзя не рубить с плеча, нужен хороший план работы, чтоб «сохранить партию (ИКП) с нами».
А в это время происходило следующее. Загладина не пригласили на ПБ. Он сидел у себя. Звонок по спецтелефону: Брежнев. «Читал, говорит, я эту вашу статью (для «Коммуниста»), вернее Галя мне ее прочла. Клочковатый текст, видно, что много народу писало. Есть места ничего, а есть банальность и скука, как сам ваш шеф (Пономарев). А главное — неизвестно, чего мы хотим. Что — рвать с ними или работать с ними? Ты как думаешь, только прямо мне скажи».
Загладин якобы ответил: конечно работать!
«Так это же ты тогда здесь пишешь? Зачем эти истерические ноты, эта ругань? Мы же большая партия, солидная сила, мы — партия Ленина. И надо спокойно порассуждать, попытаться объяснить, конечно, ясно изложить свое отношение, но не превращать статью в обвинительный акт. (это как раз то, что требовал от нас Пономарев, буквально такими же словами: чтоб не дискуссия, даже не полемика, а — «обвинительный акт»!)». Договорились? — закончил Брежнев, — и положил трубку.