дрогнуть. И не показать, что колеблешься, что устал, не уверен. И ты знаешь, что обидно: не хотят верить, что я выкладываюсь для дела. Завидуют. Зависть, понимаешь, страшная вещь». (Кого он имел в виду, я, конечно, не стал переспрашивать. Только заметил, что русскому характеру, как правило, зависть не свойственна. Но то, что «вы имеете в виду, заметил я, — это наследие нравственного перерождения общества, которое — от Сталина»).
Он: Опять ты туда же. Хотя, впрочем, прав. Сталин — это не просто 37 год. Это система, во всем — от экономики до сознания. Восторгались все, что у него коротки фразы. И не заметили, что — короткие мысли, которые и отлились потом нам всем… до сих пор! Все — оттуда. Все, что теперь надо преодолевать, все оттуда! Так-то вот.
Но он не очень последователен в этом. Я уже говорил выше — сколько стоило мне уговорить его сделать оговорку — что не все в (сталинской) командно-административной системе было оправдано обстоятельствами (в докладе на Пленуме)… Фразу он вставил, но не то, что я предложил, а в очень ослабленном виде. Боится, что его обвинят (!) в очернительстве, в нигилизме к прошлому. Может быть, тут действует инстинкт осторожности: раз он изготовился очень далеко пойти от того социализма, какой у нас есть и был, то считает, тактически правильно не дистанцироваться от того, что сделано было в стране, неважно, каким способом! Может быть это. А еще, как я заметил: от парадоксального чувства любви к народу, уважения к нему.
На ПБ 22 июня был такой всплеск. Лигачев по какому-то поводу (обсуждался доклад М. С. к Пленуму) понес «очернителей» нашего прошлого, помянул опять Юрия Афанасьева, академика Самсонова (Яковлев мне вчера сказал, что он, Егор Кузьмич, поручил собрать на них «материальчик»). Другие поддакнули: Соломенцев, Воротников, Громыко. И М. С. 'а понесло в эту сторону: самая, мол, большая политическая ошибка — это допустить неуважение к народу, а он., не жалея себя, голодный, рваный, одна рубашка на смену, обрился наголо, чтоб вши не завелись, работал, ничего для себя не оставляя, не рассчитывая даже воспользоваться плодами своего адского труда — строил страну, готовил ее против фашизма, боролся за идею. А мы что ж теперь, такие умные, — дегтем?! Мол, не то делал! Нет, тут надо очень осторожно. Уважение надо иметь к народу.
Я сидел слушал и злился. Пришел потом к себе и продиктовал на 5 страницах о том, как Сталин «уважал» народ: уничтожил самого старательного мужика _ крестьянство — лучшую часть деревенского народа; подставил своей игрой с Гитлером и попыткой его умиротворить 3–4 млн. солдат под фашистские танки и плен летом 1941-го; и как он «уважил» партию, ликвидировав всех, кто сделал революцию и начал социализм в России.
Послал ему. Он прочел. Но — ни слова, хотя вчера, когда обсуждали «Книгу» — видно было, что что-то у него зацепилось. Думаю, и насчет «зависти» — в этой связи. На днях Би-Би-Си дала большой материал о подготовке к изданию книги Троцкого «Сталин», которую он не успел закончить: его герой его пристукнул. Так вот там — «зависть», как главная черта Сталина на протяжении всей его политической жизни. «Зависть серости» к любому неординарному. Думаю, что М. С. заговорил о зависти к себе по этой ассоциации.
Такой эпизод, уже к вечеру 3-го июля, второго дня пребывания Ганди. Прошли две беседы, на которых я был, был 2-го ужин «в узком кругу» в Ново-Огареве (плюс Раиса Максимовна), а на 3-тье, перед митингом дружбы в Лужниках, был назначен «обед» в индийском посольстве. Часа за полтора звонит мне М. С.
— Ты где?
— На работе, как видите.
— Знаешь, Ганди мне сейчас говорит (когда они шли по Соборной площади), что нам, мол, с вами еще речи говорить придется. на этом обеде. А я ничего не знаю. Да, вчера мне Воронцов говорил об этом. Но я его попросил уговорить Ганди, чтоб без речей, а просто краткие тосты «за здоровье» и т. п.
— Ну, и что Ганди?
— Не знаю.
— Позвони сейчас при мне Воронцову.
— Звоню.
— Его нет, уехал куда-то к индийцам.
— Ну, тогда давай речь.
— Не могу. Все слова и мысли уже израсходовал в адрес «Великой Индии» и ее лидера.
Хохочет.
— Ничего. Не умрешь. Давай пару страниц сочини сейчас и пришли. Я — в Кремле у себя.
И положил трубку.
Я позвал Тамару и сходу начал ей без запинок диктовать. Записала, отпечатала. Я поправил. Все заняло минут 20. Отослал ему.
Реакции никакой. А у меня твердое правило: не спрашивать у него о результатах моей работы. Никогда и ни в какой форме.
Часов в 9 пришел домой. Вдруг вертушка. Звонит из Лужников (там открытие, празднества, танцы-манцы)
— Анатолий Сергеевич, Михаил Сергеевич просил вот эту речь, которую он произнес на обеде в индийском посольстве, передать в печать, а также перевести на английский язык, чтобы вручить Ганди до его отлета.
— Что — так вот, в том виде, как я ему посылал?
— Да, именно так.
Дела! Время около 11-ти, газеты сверстаны, Ганди улетает в 0. 15. Единственная копия у меня в кабинете.
Позвонил в ТАСС, предупредил. Вызвал машину. Примчался на работу. Ксерокса нет. Машинисток — никого. В МИД'е один дежурный — переводчиков — нуль. Отправил, что было в ТАСС, газеты задержали. По TV из ТАСС сообщили этому горе-дежурному в МИД.
На другой день в 11 часов М. С. собрал у себя Яковлева, Фролова, Болдина и меня.
— Что будем делать с «Книгой»? (которой я занимался в марте на даче Горького). Все пришли к выводу, что и в таком, сыром виде она произведет сенсацию. Но критиковали, советовали, рекомендовали, обогащали. Договорились, что 10июля я выезжаю опять на дачу в Серебряный бор и за месяц доделываю.
А начал он совещание с того, что рассказал, как было дело с этим «тостом» в индийском посольстве, и что Ганди буквально потребовал, чтобы он был опубликован — и в Москве, и в Дели. «Вот ведь, говорит, самые удачные вещи получаются экспромтом».
Неделя состояла из Вайцеккера. М. С. опять показал глубину и неожиданность. Опять очаровал собеседника: и по «европейскому дому», и в особенности по проблеме «русские-немцы». Он в душе чувствует, что проблему не снять и когда-то немцы объединятся. Поэтому прямо сказал: пусть поработает история, оставим это ей.
Поразил Вайцеккера и своим неожиданным ходом: передайте, говорит, мой сердечный привет канцлеру Колю…
Имел место эпизод.
Накануне Громыко давал Вайцеккеру обед. Обмен речами. У Вайцеккера в два раза длиннее (немец!). Громыко велел Квицинскому сократить до «равных»., конечно, за счет мест, которые по словам Громыко, «советским людям не понравятся». (о Канте в Кенигсберге, о едином немецком сознании, о том, что свобода — это свобода ездить друг к другу, намек на «стену» и т. д., т. е. самое дорогое для Вайцеккера, который постарался — аристократ и элитный интеллигент — быть предельно лояльным и деликатным).
Так и напечатали. Немцы по всем возможным каналам стали выражать удивление (у вас же «гласность», Тэтчер и Ширака печатали целиком) и огорчение, обиду. Мне звонки от наших: Арбатова, Фалина, Шахназарова. Что, мол, такое? Зачем мы себя в дураки опять записываем. Гласность, так гласность.
Звоню Квицинскому: ерничаю, мол, вы, наверно, там в ФРГ не привыкли к гласности на родине, зачем вы так? Он: Громыко заставил в приказном порядке.
Приезжает на работу М. С. Звоню ему: так и так, считаю, что глупость делаем. То, что работает на нас, оборачиваем сами против себя. И потом, пусть наши читатели знают, что даже такой высоколобый и благородный представитель ФРГ не оставил реваншистских мыслей.
М. С. разговаривал зло: Ну, и пусть так. С немцами так и надо. Они любят порядок — орднунг (причем тут?). И что-то хохмачески стал говорить, как наши ебли немок, когда на Париж шли свергать Напалеона.
Я говорю: Ладно… Почувствовал, что он чем-то заведен, а может собой недоволен. Это было накануне его собственной встречи с Вайцеккером.
Потом узнаю от Яковлева следующее: после обеда, где речи были произнесены, Громыко решил посоветоваться со своими коллегами — с Рыжковым, Шеварнадзе, Яковлевым — надо ли цензурировать Вайцеккера. Все решительно выступили против, особенно резко Рыжков. Громыко обиделся, повернулся и пошел.
И я «вычислил»: он пошел звонить Горбачеву. Тот речи не читал и согласился с Громыко. Поэтому так зло и реагировал, когда я встрял и начал ему напоминать о гласности.
После же беседы М. С. с Вайцеккером (тот ничего не сказал об этом эпизоде) — зашли в комнату президиума Кремлевского дворца: М. С., Шеварнадзе, Квицинский, я. Я опять — о публикации. Шеварнадзе бурно поддержал, Квицинский отмалчивался. А М. С. перевел разговор на другую тему. Я понял, что он, дав согласие Громыке, не хочет «не соглашаться» с самим собой.
Вернувшись к себе, я позвонил Яковлеву и мы договорились опубликовать полный текст Вайцеккера в «Новом времени» или в «Неделе» (приложение к «Известиям»). Получилось в «Неделе», так как «Новое время» выходило через неделю.
Реакции ни М. С., ни Громыко на эту акцию я не знаю. Но западная печать обратила внимание на «цензуру».
9-го было Политбюро.
Очень остро обсуждался вопрос о продаже населению строительных материалов и вообще хозяйственных товаров, о строительстве жилья. Опять Воронов (зам. предсовмина) и министры пытались было докладывать, что в 1985 году столько-то, теперь столько-то, хотя планы и задания ни по одной позиции не выполнены. И письма идут и идут. Гневные и ядовитые с намеком: что же, мол, перестройка-то? Что мы, простые, от нее имеем.
М. С. разгневался до ярости: это — народная нужда. А у нас, в советском государстве, сидят большие начальники, пользуются всеми благами и свои квартиры ремонтируют за счет спецведомств, а на народ им чихать. И это — члены ЦК, министры, члены Советского правительства. До каких пор мы будем это терпеть?!
И кончил тем, что это — последний такой разговор. и по этому, и по другим подобным вопросам. Если не сделаете — разговаривать будем с другими.