Запомнилось: когда спускались к пляжу, ко мне прильнула меньшая внучка, взяла за руку: "А у меня — карты (держит в ручонках колоду). Это вот король, а это дама… нет — валет, а это — ох! забыла (это была десятка)"…
Я ей: "Ну ладно, а какой она масти?" (не рассчитывал, что она знает это слово)
"Она — червивая!". Эта детская ошибка резанула, напомнила ситуацию, в которую попала и эта малышка.
Р. М. завела нас с М. С. в маленький павильон, а всех остальных отправила к воде. Лихорадочно вырвала из блокнота несколько чистых листков, подала мне, долго копалась в сумочке, нашла карандаш, подала мне. "Я оставляю вас". "Да, да, — нетерпеливо (необычно для него в обращении с ней!) бросил М. С., — надо работать". Она жалко улыбнулась и "сделала мне ручкой".
"Толя! Надо что-то делать. Я буду давить на этого негодяя (он имел в виду генерала Генералова). Буду каждый день предъявлять требования. И наращивать".
"Да, М. С., согласен. Сомневаюсь, чтобы банда в Москве на это отреагировала. Но нельзя, чтоб подумали, что вы смирились…
Пиши: "Первое. Требую немедленно восстановить правительственную связь… Второе. Требую немедленно прислать президентский самолет, чтобы я мог вернуться на работу. Если не ответят, завтра потребую, чтоб прислали журналистов, советских и иностранных".
Я записал. Он: "Смотри, как бы по дороге у тебя это не отобрали!"
"Не отберут!" — сказал я уверенно.
20-го я к М. С. пошел сразу после описанного выше купанья. Опять долго ходил по этажам, пока кухарка не показала: мол, вон там, в кабинете. Он вышел навстречу, тут же — из другой комнаты — Раиса Максимовна. И сразу потащила нас на балкон, показывая руками на лампы, потолок, на мебель, мол — "жучки". Постояли, облокотившись на перила. Я говорю: "Р. М., вот видите эту скалу, над которой пограничная вышка. За ней, за поворотом — Тессели (это филиал санатория "Форос", там Дача, где в начале 30-х годов жил в Крыму Максим Горький). До того, как построена была "Заря", здесь, на ее месте был дикий пустынный "пляж". На самом деле, никакой не пляж — по валунам в воду зайти было трудновато. Так вот… Я несколько раз проводил отпуск в Тессели. И плавал сюда из-за той скалы. Лежал здесь и потом плыл обратно".
Р. М. слушала рассеянно. И вся встрепенулась, когда я продолжил: "Вы, наверное, знаете, что я очень хорошо плаваю? Мне и 5 и, наверное, 10 км проплыть ничего не стоит. Может, рискнуть?"
Я улыбался, говоря это. А она вся насторожилась. Прямо и долго смотрит на меня, т. е. всерьез подумала, что такой "вариант" возможен. До этого она бурным шепотом мне рассказала, как они в 3 ночи, завесившись во внутренней комнате, Толиной камерой засняли заявление М. С. "Мы его вырежем из кассеты, говорила она (но скрыла, что снято было в двух вариантах, плюс еще — заявление врача Игоря Анатольевича) — Так вот… Я упакую пленку в маленький "комочек" и вечером вам отдам. Но вы, ради Бога, не держите у себя. Вас могут обыскать. И не прячьте у себя в кабинете". Тут вмешался М. С. и посоветовал упрятать в плавки. Я их сушу на балкончике при комнате Оли и Томы, где расположены их пишущие машинки и прочая "канцелярия".
М. С. отнесся скептически — чтоб я поплыл в Тессели, в Форос и даже в "Южный": "Даже если не выловят в воде, выйдет голый — и что дальше? Отправят в ближайшую комендатуру и пропала пленка". Но обсуждали всерьез, хотя вариант был явно абсурдный. И я его "предложил" в шутку, чтоб как-то разрядить их нервное напряжение.
Пленку Р. М. мне дала позже. А пока М. С. попросил ее заняться детьми. Мы с ним перешли на другой балкон, встали у перил и тут же увидели, как повернулись к нам трубы с вышки, и погранпатруль на ближайшей скале взял нас "в бинокль"… Одновременно — услышали из будки внизу под домом по телефону: "Объект вышел на балкон, второй справа!.". Мы с М. С. переглянулись, я засмеялся и обозвал "их" матом… Он посмотрел на меня: раньше я при нем не позволял себе. (Я посожалел, подумает, что теперь можно!).
Сели за стол. Он положил перед собой блокнот. Предложил мне сесть напротив, спиной к солнцу и на солнце. Я говорю: "А можно рядом? Не люблю солнца, в отличие от вас с Бушем… Помните, как он в Ново-Огарево пересел на мое место, когда солнце вышло из-за стены и я ушел — сел рядом с вами в тени?…".
М. С. улыбнулся, видно, вспомнив о встрече с Бушем, как эпизоде из античной истории, хотя произошла она всего три недели назад.
Стал диктовать заявление — Обращение к народу и к международному сообществу. Поговорили. Обсудили, отформулировали каждый пункт. Я пошел к себе. Оля напечатала на шершавке[101]. Вечером я попросил его поставить подпись, число, место. Вверху он подписал — что просит огласить это заявление любыми средствами каждого, кому оно попадет в руки. Когда уходил, Р. М. опять стала меня строго инструктировать: чтоб я хорошо спрятал и сумел донести — как бы в дороге не обыскали. Мне эти страхи кажутся плодом нервного перенапряжения. У меня вообще еще с войны несколько атрофировано чувство физической опасности.
Накануне она дала мне свою книжку "Я надеюсь", которую прислали ей еще 17-го — сигнальный экземпляр. Просила прочитать за вечер… Я прочитал и очень хвалил. Это доставило большую радость Михаилу Сергеевичу. У него даже глаза увлажнились. Я уверял их, что книга разойдется по всему свету, расхватают… и у нас тоже. "Замолчать не удастся, что бы ни случилось", — уверенно заявил я. Вообще всем своим видом, поведением я старался показать, что "все обойдется". Они встречали меня с какой-то обостренной надеждой — не принес ли я какую-нибудь "хорошую весть". Расспрашивают, что я слышал по "Маяку" (по оказавшемуся в комнате Ольги-Тамары допотопному ВЭФ'у). Как я оцениваю то, что услышал, что я вообще думаю о том, что будет завтра, послезавтра, через неделю. Я "в не свойственной мне манере" отвечаю самоуверенно, бодро. Р. М. все время в крайнем напряжении, хоть бы раз улыбнулась. Зато дочка — Ира — вся полна решимости, бесстрашная, резкая…, беспощадная в словах и "эпитетах" по поводу того, "что с ними сделали"… Перебрасываемся с ней и на "отвлеченные", литературные темы… вроде бы не к месту. И муж у нее Толя — хирург из 1-ой Градской. Умен, уверен, настоящий мужик, опора.
Так вот, "вестей" я им никаких не приносил. И наши все дискуссии вращались вокруг последствий приезда Болдина и Ко. Говорили мы и о том, как среагирует мировая общественность? Гадали — что думает сейчас Коль? Что думает Буш? Горбачев считал однозначно: хунте поддержки никакой не будет. Все кредиты прервутся, все "краники" закроются мгновенно. И наши банки обанкротятся немедленно. Наша легкая промышленность без этих кредитов, которые давались фактически под "него", будут сразу аннулированы. И все остановится. Он говорил, что заговорщики — это мышиные умы, не могли просчитать элементарных вещей.
Говорили о возможной реакции республик. Горбачев считал, что акция путчистов приведет к быстрой дезинтеграции Союза. Потому что республики могут занять такую позицию: вы там, в Москве, русские деретесь, а наше дело — сторона, отгородимся и будем делать свои дела. Так оно, кстати, и получилось. Некоторые даже поддержали хунту, но опять же для того, чтобы оставить "Москву" самой разбираться со своими делами.
Настроение у Горбачевых менялось в зависимости от сообщений радио. Когда, например, ребята из охраны с помощью "проводочков" оживили телевизор, и мы увидели пресс-конференцию Янаева и Ко, услышали заявление, что Горбачев тяжело болен, это произвело жуткое впечатление. Все очень насторожились. Мнение было общее: если "эти" открыто позволяют себе на весь мир так дико лгать, значит, они отрезают себе все пути назад, значит, пойдут до конца Сожгли за собой мосты. Я сказал М. С., что Янаев ищет алиби, если с вами "что-то случится". Горбачев добавил: теперь они будут подгонять действительность под то, о чем публично сказали, под ложь.
А когда Би-Би-Си сообщило о событиях вокруг Белого дома, российского парламента, о том, что народ выступает в защиту Горбачева, что Ельцин взял на себя организацию сопротивления, настроение, конечно, резко поднялось. Впрочем, еще 19-го, когда мы еще ничего не знали, М. С. говорил мне, что Ельцин не сдастся и его ничто не сломит. И Россия, и Москва не позволят путчистам одержать победу. Запомнил его слова: "Убежден, что Борис Николаевич проявит весь свой характер".
Далее — о настроениях и предположениях Горбачева в те дни — позволю процитировать мое интервью Саше Безыменской. Оно было первым после моего возвращения в Москву, по самым свежим следам. Там отразилась и моя собственная наивность в отношении того, что будет с Горбачевым, с нами.
Саша меня спросила: Как Горбачев относился к тому, что на его защиту встал Ельцин?
— Так вопрос просто не мог стоять, — ответил я. — Ведь речь шла о судьбе государства, о судьбе страны. Тут уж никаких личных счетов не могло быть. Если человек готов на все в сражении за демократию, за законность, за спасение всего того, что делал Горбачев на протяжении шести лет, никакие "привходящие" мотивы уже ничего не значили. Вы задаете вопрос, который, я думаю, у Горбачева и в голове не мог возникнуть.
— Горбачев был уверен, что Ельцин,… — настаивала корреспондентка.
— Абсолютно уверен, что Ельцин не отступит.
— Действительно ли было у него с самого начала чувство, что народ за эти пять лет стал другим и что народ хунту не проглотит и не примет? Была такая уверенность?
— Первый раз я с ним вечером разговаривал, когда только уехали Болдин и К°. И в этот раз, и на утро он совершенно спокойно рассуждал. Говорил, что самое страшное, что может произойти — это, если переворот будет набирать обороты и получит кое у кого поддержку. Тогда — гражданская война с колоссальными потерями — то, чего Горбачев все эти годы пытался избежать. Когда же заговорщики отменили гласность, когда заткнули рот газетам, он понял, что у хунты в международном плане дело проиграно. Кстати, в позиции мировой общественности он ни разу не усомнился. Тут вс