Современная американская новелла. 70—80-е годы — страница 82 из 110

Они не способны были встать на ее точку зрения.

 — Я не желаю, чтоб мой ребенок стал почетным белым! — сказала Вирджиния.

Так она сказала мне в середине лета, когда мы пили с ней чай в Японском садике. Вокруг под большим тентом сидели, сгрудившись теснее в этот ранний утренний час росистой прохлады, туристы, жуя булочки, запивая горячим чаем. Поверх джинсов Вирджиния носила теперь просторную, длинную блузу, но гангстерская кепчонка по-прежнему с вызовом торчала на курчавой макушке. Живот стал заметнее, дитя росло. Темные щеки Вирджинии еще округлились, но глаза смотрели очень устало.

 — Я — черная, — говорила Вирджиния. — Я такая, какая есть. Но разве я не отвоевала себе место под солнцем? Хотя бы в собственном сознании! — Она постучала пальцем по лбу. Горько усмехнулась, отхлебнула из чашки. — Когда наступают суровые времена, всяк норовит выдать себя за белого. Веками нигеры только так и поступали, ничего нового в этом нет. Но, черт побери, как это непросто, оставаясь Нигером, уметь перевоплощаться и в белых, и в желтых, в кого угодно! — Она рассмеялась. Потом произнесла: — Быть таким Нигером тоже что-нибудь да значит!

Мы пили чай, глядя, как от цветов поднимается влажная дымка. На дорожках щелкали фотоаппаратами туристы.

 — У тебя и смелость была. И мужество. Ты была особенной! — сказал я.

 — Я была белей белой и черней черной, — отозвалась она. — Что ж, по крайней мере умела видеть сквозь туман…

 — Ты была смелая, очень смелая, — повторил я.

Турист с извиняющейся улыбкой остановился напротив, щелкнул нас своим фотоаппаратом.

 — Да чушь все это, чушь! Все равно путей всего два, и, какой ни выберешь, все равно как слепой курице топтаться! По глупости кидаешься сразу на оба, а тогда то это не выходит, то другое, то третье… И чем кончается? Слепнешь на один глаз, бредешь с пригоршней воспоминаний… А я не хочу, чтоб мой ребенок был одноглазым, да еще и почетным белым! У негритоса хоть глаз пытливый…

Я внезапно ощутил, как меня внутри, точно овеяло утренней дымкой, пробрало холодком. Но я понял, что это притворство. Меня теперь не волновали ни они, ни их проблемы. Я не считал больше, что их история представляет интерес. Я обернулся, бросив:

 — Да, ты права, жизнь — тяжелая штука.

Вирджиния вертела пальцами чашку. Вращала ее на покрытом ручной росписью блюдечке. Окинула взглядом парк. Сказала:

 — Боюсь я за благоверного моего «нигера». Говорила тебе, у него доброе сердце. Он все еще мысленно сражается со всем этим дерьмом. Хоть, глядя на него, не скажешь, но он жилист, как мул, и так же упрям. Только сейчас начал приоткрывать оба глаза, хотя, если он так и не проронит ни единого слова, один глаз у него может закрыться навсегда, а душа станет черней, чем самые черные мои мысли. Так оно устроено…

Я решил, что больше им ничего не должен. Но перед Вирджинией, поскольку она щедро делилась богатством своих рассказов со мной, у меня оставались кое-какие обязательства. Я смотрел на туристов, хаотично движущихся под сережками красно-лиловой фуксии. Они сбивали нежные лепестки, те падали на землю. Со всех сторон павильон окружили толпы туристов. Кивнув на живот Вирджинии, я сказал:

 — Хотя бы ради будущего ребенка — не надо черноты! Оставайся лучше среди типичных нигеров…

Она рассмеялась, хлопнула меня по спине.


Перед моим отъездом на северо-восток мы прогуливались с Полем по городу. Стояло позднее лето, осенью они ждали ребенка; мне казалось, что Полю я что-то должен сказать. Было воскресенье. Утром Поль посетил собрание квакеров и теперь как будто пребывал в умиротворенном расположении духа. Мы прогуливались целый день. Шагали куда глаза глядят — по улицам, по набережным вдоль океана, по широким дорожкам парков — и всю дорогу молчали. Люди вокруг плыли какими-то безвольными, нереальными, тусклыми, лишенными жизни силуэтами. Взглядом я невольно выбирал из толпы чернокожих. В парке «Золотые Ворота» я заметил одного — то ли под градусом, то ли наркомана: он как-то нелепо махал руками перед женщиной, катившей коляску с младенцем. Будто насмешливо пародировал отчаянные мысли молодой матери. Я остановился, указал на него Полю и сказал:

 — Вот тебе нигер!

На Пэнхендл мы задержались, засмотревшись на крикливо разряженного чернокожего в толпе буднично одетых белых. Он улыбался белозубым оскалом. Казалось, его улыбка говорит всем, даже случайным прохожим: «Вот он я! Я знаю, что вы знаете, что я знаю, что мне скрывать нечего!»

Кивнув на него, я бросил Полю:

 — И это нигер!

Поль держался не так скованно, как раньше.

На Линкольн-Уэй, когда мы повернули назад, к автобусной остановке, он указал мне на проезжавшую мимо машину с наклейками на бамперах. Реклама всяких мирских удовольствий плюс автосмазочных материалов плюс второго пришествия Христа. На белой наклейке заднего бампера красовалась посредине жирная черная надпись: «Гордись тем, что ты нигер!»

Поль рассмеялся. Думается, воспринял это как оригинальную шутку.

Вскоре при выходе из парка я кивнул ему на молодого белого парня, обросшего густой бородой, на ярко-красном гоночном велосипеде. Лицо у него было красное, чумазое. И даже издалека видно, что черное трико и черный свитер пропитаны пылью, потом, казалось даже, кишат насекомыми. Когда сандалии из обрезков резиновой шины жали на педали, в прореху высовывались грязные, заскорузлые большие пальцы. Поглощенный собой, будто остальное человечество сгинуло, он лавировал среди дневного потока машин, игнорируя огни светофора; на его грубой красной физиономии отпечаталось полное безразличие ко всему. Когда он скрылся, я сказал Полю:

 — А этому только бы на педали жать. Полунигер, жалкая пародия.

Поль не смеялся. Он не понимал.

 — Представь, — сказал я, — по улице идут двое. Один белый и выряжен, как тот велосипедист. Другой черный и выставляется, как манекенщик модной фирмы. Как расценил бы ты или твой отец, что естественно, а что противоестественно?

Поль остановился. Мои слова задели его за живое.

 — Ну вот и договорились… — произнес он. — Значит, ты считаешь меня расистом.

Я почувствовал холодную пустоту внутри. И понял, что теперь меня уже ничто не остановит приняться за очередной сюжет. Я смог с легкостью сказать ему:

 — Видишь ли, ты родился в глуши, где принято подчиняться определенным установкам. Мне как-то попалась фотография в календаре: прерия, над ней небо, а посредине человек. Небо и прерия давят, будто сжимают его. Он кажется таким ничтожным среди этой естественной гармонии. Мне думается, чтобы не нарушить эту гармонию, человеку надо мыслить системно, простейшими категориями.

Однако Поль воспринял это так, будто я уличаю его в чем-то, будто провоцирую на объяснение.

Он ответил:

 — Все-таки человечество развивается. Пусть, по-твоему, я ничтожество, зато мои дети будут лучше.

 — Они станут черными слепцами или же сойдут за белых полузрячих. Иного пути нет.

Поль очень быстро зашагал вперед.

У автобусной остановки на Девятнадцатой авеню он обернулся и сказал:

 — Тебе не стоит возвращаться со мной. Наверно, Джин-ни уже прилегла.

Он перевел взгляд вперед, где сгрудились у светофора автобусы. Опускался туман, темнело, в свете уличных огней глаза Поля казались воспаленными, усталыми. Я стоял не так близко к нему, не мог разглядеть его лицо, но точно знал: знакомого сияния уже как не бывало. Поль был разбит, опустошен, как все вокруг.

Мы пожали друг другу руки, и я пошел прочь с убеждением, что в мире не осталось новых сюжетов.

Мимо в сторону перекрестка проехали два автобуса. И сквозь шипение и визг тормозов прорвался ко мне голос Поля:

 — Но я хоть пытался! Я боролся! И теперь понимаю, что такое нигер. Нигер — это когда человек мнит себя совершенством!

Я не обернулся, не стал отвечать, хотя прекрасно его слышал. Могу поклясться: в голосе его не осталось ни следа от высокомерия.

Месяца через два, собираясь отъезжать на восток, я позвонил им. Телефон не соединялся. Тогда я направился туда, хотел попрощаться. Оказалось, они уехали. В квартиру вселялась супружеская пара чикано, только что приехавших из Лос-Анджелеса. По-английски говорили плохо. Я попытался объяснить, кто мне нужен, они медленно качали головами. Потом толстобрюхий хозяин с усами вразлет, точно велосипедный руль, покопавшись в груде хлама в прихожей, извлек кусок картона с какой-то надписью. Приложил к груди. Я прочел: «Мы — родители. Убирайся».

Я отправился обратно на северо-восток пересказывать известные сюжеты.

Но через полгода, как раз когда я так мучился, пытаясь втиснуть свою фантазию в неподдающийся, холодный сюжет одной сказочки, ко мне пришло побывавшее уже в Сан-Франциско письмо из маленького городка в Канзасе. Меня уведомляли, что родился малыш, что ему уже около восьми месяцев. В письмо были вложены три цветных фото. На одном, датированном октябрем, что-то розовое с черными курчавыми волосиками. На втором, более позднем, голенький смуглый крепыш, лежащий на спинке, темно-карие глазенки внимательно смотрят в мир. На обороте отпечатано: «Дэниел П. Фрост, четыре месяца и восемь дней». На третьем Вирджиния и Поль стоят по обеим сторонам от сидящей пожилой четы. Вирджиния победоносно улыбается, все в той же гангстерской кепчонке. Пожилой мужчина восседает с важным видом. На руках у пожилой женщины с голубовато-седыми волосами малыш. Поль стоит чуть поодаль, скрестив на груди руки. Он без бороды; смотрит с вызовом. В лице знакомое напряжение. На обороте этого снимка чьей-то рукой написано: «Он станет типичным Нигером!»


Объясните смысл этой надписи.

Я не сказал бы, что все так просто. Ведь с самого начала этот сюжет не был моим. Я не способен проникнуть внутрь и разгадать все его перипетии. Но все же, возможно, он будет рассказан. Все-таки мать малыша как-никак прекрасная рассказчица из народа, столько вобравшая в себя со всего света. Отец его ясно видит обоими глазами. Я позвонил им в Канзас, но они уже перебрались куда-то в глушь лесов Теннесси, где у новорожденного столько экзотической родни. Я подожду. Мать малыша отважная женщина. А отец трезво смотрит в будущее. Я буду ждать и все это время готов биться об заклад, клянусь именем своим, что в истории этого малыша есть, несомненно, высокий смысл, а быть может, и сила…