Со всей ясностью это показали уроки 60-х годов, когда потерпели крах массовые радикальные движения, в своей вражде с обществом шедшие куда дальше смутных порывов Холли Голайтли и все же ничего существенно не изменившие в старых, как сама Америка, конфликтах мечты и реальности. Реакция на эту неудачу была горькой. Новое десятилетие начиналось под знаком пересмотров и самобичеваний недавних активистов левой оппозиции истэблишменту. Их энтузиазм быстро отступал перед давно знакомыми настроениями безнадежности, попахивающей нигилизмом.
Писатели, сохранившие ясность мысли и среди тогдашних бурных пертурбаций, восприняли провал левацких обновленческих устремлений как неизбежность. Они увидели здесь еще одно свидетельство легковесности тех понятий о сущности и перспективах американского общества, которые в 60-е годы приобрели такую популярность у молодежи, грезившей о близкой революции. Потребностью дня стало уточнение, углубление этих понятий. Литература обратилась к повседневности, к быту, к «среднему американцу», современному обитателю главной улицы ничем не примечательного города — о нем когда-то превосходно писал Синклер Льюис.
В 60-е годы американский роман нередко выглядел полем прямой конфронтации идейных доктрин и социологических концепций. В 70-е годы в него вернулась подлинная жизнь. Быть может, это особенно хорошо видно на примере произведений философских, аллегорических, притчевых. Они все заметнее насыщаются прозой быта, заботами рядового гражданина, легко узнаваемыми за необычностью изображаемых писателем ситуаций.
Так происходит в книгах Джона Херси (род. в 1914 г.). В романе «Заговор» (1972) перед нами Рим времен Нерона, однако исследуемая Херси проблема нравственной справедливости насилия в ответ на насилие была на рубеже десятилетий злобой дня для любого американца. Повесть «Мое прошение о дополнительной площади» (1974) изображает ирреальный мир близкого будущего, но как не различить в ней сегодняшнюю тревогу, вызванную резкой противоречивостью НТР в условиях капитализма, «демографическим взрывом», а еще больше — растущей год от года несвободой личности даже в ее частном бытии, все более узкими границами для полноценного развития человека.
У Херси этот процесс предстает в его «конечной фазе», когда люди превращены в «примыкающих», в соседей по бесконечным очередям к окнам всемогущего Бюро, которое решает за граждан все их дела, почти без исключения штампуя запреты и отказы. Разрастаясь, как раковая опухоль, эта «научная» организация жизни порождает все эти блок-схемы, в которые полностью уложен человек: и законы стерилизации для «неполноценных», и жесткие лимиты на грамотность, и утренние душегубки перед зданием Бюро, и жалкие надежды проломить стену бесчеловечного рационализма и практицизма, внедренного во все сферы общественной и индивидуальной жизни.
Фантазия? Разумеется. Но прежде всего сатира, чей объект — порожденное «прогрессом» отчуждение человека, которое все болезненнее ощущается на Западе с ходом лет, и наивность расхожей веры в будущее счастливое общество, созданное торжеством разума, помноженного на успехи науки, техники, индустрии. Гротескная образность Херси с особой отчетливостью выявляет тенденцию насильственного обезличивания и незримого контроля над каждой мыслью и побуждением человека, — одну из тех тенденций, которые больше всего тревожат в 70-е годы американскую литературу. В этом смысле его повесть можно отнести к числу наиболее характерных литературных явлений последнего десятилетия.
По складу дарования Херси напоминает писателей-моралистов XVIII века, да и само его повествование схоже с тогдашней притчевой литературой, например с философскими повестями Вольтера. О чем бы ни писал Херси, в конечном итоге речь у него непременно пойдет о духовных возможностях человека, оказавшегося перед лицом невымышленных трудностей и вынужденного предельными усилиями духа отстаивать свое достоинство и право, как это пытаются делать в «Моем прошении о дополнительной площади» Сэм и Мейси. От своих персонажей Херси требует всегда, в любых условиях сохранять образцовую нравственную стойкость. Это сообщает его произведениям налет ригоризма, однако в той атмосфере разброда и безверия, которая отличала Америку начала 70-х годов, такое требование получило для себя безусловное оправдание, каким бы категорическим оно ни было. И во многих тогдашних книгах звучали те же интонации, те же призывы не поддаваться подавленности, апатии, цинизму…
Быть может, особенно страстно звал к этому Джеймс Болдуин (род. в 1924 г.) — и в своей публицистике, и в повести «Если Бийл-стрит могла бы заговорить» (1974), оказавшейся одной из литературных вершин десятилетия. Простая, трогательная история любви, «Бийл-стрит» буквально переполнена размышлениями о сложных проблемах, стоящих сегодня перед черной Америкой, об истинных и тупиковых путях ее борьбы за действительное равноправие. Двадцать лет движения, возглавленного Мартином Лютером Кингом и захватившего миллионы черных и белых американцев, означали громадный сдвиг, который не мог быть безболезненным, потому что перевернулся весь уклад бытия и строй мировосприятия, веками сохранявшийся в негритянских кварталах. Творчество Болдуина выразило и размах, и противоречия, и объективную логику этого переворота. В «Бийл-стрит» была сделана первая попытка подвести его предварительные итоги.
Описанная здесь гарлемская улица только по беглому впечатлению напомнит то «цветное» предместье, которое знакомо из книг Ричарда Райта да и самого Болдуина ранней поры его творчества. Как будто та же причудливая и грустная гамма красок и те же нищета, боль, страх. Но что-то глубоко переменилось на Бийл-стрит. Исчезла безнадежность, хотя расизм по-прежнему растаптывает живые человеческие судьбы и по-прежнему витает над Гарлемом надрывная тоска. Исчезло чувство неизбежности поражения, хотя все так же каждому с детства ведомы несправедливость, бесправие и отчуждение от мира за пределами гетто, а часто — и от тех, с кем приходится делить жизнь.
Человеческие катастрофы здесь повторяются с тех далеких времен, когда возникло само гетто. Существенно, что теперь они осознаются по-другому. История Тиш и Фонни, которую рассказал в своей повести Болдуин, — это давно ставшая для Америки привычной трагическая история расистского надругательства над гуманностью, верой, любовью. Самой предсказуемостью развязки она должна была бы сломить героев, привив им комплекс расовой неполноценности и отчаяния, но Тиш и Фонни — поколение начала 70-х — понимают свое место в мире не так, как понимал некогда дядя Том, и даже не так, как поколение сверстников Болдуина. Драмы, разыгрывающиеся по неизменному сценарию, несут в себе для них другой урок. И это урок духовного мужества, солидарности, способности все выдержать, преодолеть, перетерпеть, не поступаясь гордостью, храня свою индивидуальность и национальную самобытность.
Рубеж, который обозначен в исторической биографии черной Америки событиями последней четверти века, слишком значителен, чтобы не пробудилось новое самосознание. О нем и написана повесть Болдуина, возвращающая к коренным вопросам негритянского опыта: какой тип человека сформирован, какой духовный багаж наследуют сегодняшние сыновья Гарлема? Травмированность, чувство человеческой разделенности, мучительное ощущение связанности расой, подавляющей личность? Или, может быть, в минуты самых тяжких переживаний Гарлем становится действительно родным домом, землей для негритянского Антея, триста лет не уступающего в своей неравной схватке с расизмом?
Болдуин — художник, слишком обостренно видящий контрасты негритянской жизни, чтобы отвечать на эти вопросы односложно. И в «Бийл-стрит» перед читателем пройдет вереница людей, духовно сломленных, признавших «метафизическую реальность расы» вековечной и непреодолимой, а тем самым молчаливо смирившихся и с утверждаемыми расизмом мифами, и с его социальными установлениями. На Бийл-стрит «сама смерть была проще простого, и то, что вело к ней, тоже было проще простого — вроде чумы». Оттого десятилетиями господствует здесь сознание своей навечной приписанности к гетто, своего наперед известного безрадостного удела, который способен создавать лишь общность отчаяния, рожденную неволей, и растравлять отвращение к жизни да вымученные иллюзии морального «черного превосходства». «За что только не цепляешься, чтобы выдержать ужас, когда ужас окружает тебя со всех сторон».
Но герои Болдуина сумели сохранить достоинство и веру, которая отвергает самосохранение любой ценой и не признает убогого идеала законопослушного, «незаметного» существования. Они дети новой эпохи, когда на негритянской окраине утверждается — пусть мучительно, но неуклонно — решимость защищать свое право на человеческую жизнь. Когда нравственная пришибленность отступает перед твердостью духа, сохраненной среди грязи Гарлема и ужасов тюремного ада. Когда отступает разобщенность перед высоким чувством сплоченности и готовности совершить «прыжок с вышки отчаяния», пусть этот прыжок кажется смертельным.
История движется вопреки всем «метафизическим реальностям», и ее движение лишь делает их особенно непереносимыми. В минуту великого напряжения душевных сил пригоршней праха становится все наносное в человеке и высветляется его истинная гуманная суть. В повести Болдуина эта мысль — центральная. Порой не столь отчетливо воплощенная, она тем не менее присутствует и во всех других повестях, которые вошли в эту книгу. Трагизм многих их страниц не имеет ничего общего с капитуляцией перед злом, а вера в человека непоколебима, как ни тягостны социальные обстоятельства, формирующие его жизнь.
Тилли Олсен«Йоннондио тридцатых годов»
«Плач по аборигенам»… песня, стих — потому что
звучит как стих… «сам звук твой, как псалом»…
Порода диких чащ и вольных горных круч!