Привал у костра на темной, сумеречной равнине после долгого иссушающего дня; вечерняя звезда низко над горизонтом — и та кажется жаркой, а до ближайшего колодца плестись еще десять миль. Прославленный Кулгарди, легендарный Калгурли и еще города — призраки далекого прошлого. Их названия — как звон золотых колокольчиков. Кураауэлайи и Черный флаг. Йандикуджина, Ручьи-у-головы, Ирингаджи и Минута-в-минуту. Талауанна, Лалла Рук и Гряда живучих.
Отчего же все это возвращается ко мне, отчего память возвращает дни, которые у моих давних темнокожих друзей зовутся порою подроста?
Отчего? Да просто от низкого мелодичного звона кондамайнского колокольца, недавно я снова держал его в руках. В старину кузнецы на славу работали такие колокольцы из прочного полотна пилы, хитро изгибали его, искусно приделывали свободно качающийся язычок — и у каждого колокольца был свой, особый, на другие не похожий голос.
Где-нибудь на далекой окраине, в затянутом паутиной темном углу сарая, где хранились когда-то седла и сбруя, или в полуразвалившейся овчарне кто-нибудь изредка находит старинный кондамайнский колоколец на высохшем, ломком от времени кожаном ремешке; и, если человек этот достаточно стар, ему вновь привидится остановленная на ночлег повозка. Привидятся отблески костра, играющие на грузе — высоченной горе тюков шерсти, и погонщик, что, сидя у огня, стряпает нехитрый ужин, и совсем рядом, где бродят и щиплют траву верблюды, послышится ему низкое звучное «динь-дон», и, прежде чем повесить обратно на крюк старинный колоколец, он вновь почувствует себя молодым и сильным, как в далекие дни, когда водил верблюжьи караваны.
Если же он молод — тот, кто найдет в сарае кондамайнский колоколец, — он внимательно оглядит находку, подивится, какой этот колоколец большой и под стать величине тяжелый, как свободно раскачивается язычок, и о изумлением услышит неожиданно громкий и чистый звон; по, по молодости лет, ничего он не увидит и закинет колоколец обратно в темный угол. Его слуху привычен рев огромных дизельных грузовиков, грохот тяжелых колес, вертолеты, легкие самолеты и межконтинентальные реактивные лайнеры; его память не хранит ни одного морозного утра на Пик-Хиллской дороге, где верблюды ночь напролет кормятся жесткой травой и колючим кустарником, а поутру становятся хитры, уж до того хитры — не шевельнутся, чтоб не выдать себя. Ему не случалось застывать на месте, и вслушиваться, и ждать, чтоб из моря колючих зарослей все-таки донеслось одинокое «динь» кондамайнского колокольца — это один из верблюдов наконец повернул голову и выдал всю упряжку. Он выйдет из темного сарая или из-под навеса для повозок на яркое солнце, этот молодой человек, думая о вездеходах и алмазных сверлах, о платформах, несущих сотни тонн груза по нескончаемым стальным рельсам; ему неведомы верблюды и ослы, что в давние, невозвратные годы тащили повозки по всем дорогам австралийской пустынной глуши, неведомы четвероногие твари, что каждую ночь бродили с кондамайнским колокольцем на шее в поисках скудной пищи среди колючих кустов и трав. Никогда он не видел, как угасает костер и чернеет, заслоняя звезды, высоко нагруженный воз, ему незнакомы теплые ночи, и в ночи — смутный звук, когда спросонок ворохнется, подаст голос птица или цикада, и отдаленный чистый звон кондамайнских колокольцев. Он не просыпался с первыми проблесками рассвета, чтобы подстеречь их звон и помянуть добром старинного квинслендского мастера, что сработал первый кондамайнский колоколец — чудо-колокольчик, чей звон раздавался на всех пустынных дорогах, где погонщики со своими упряжками тащились в пыли или храбро пробивались через моря непролазной грязи.
Многое переменилось с тех пор. Мы далеко ушли — мои сотоварищи и я, мы постарели, и нет больше вьючных ослов и верблюдов. Их потомки одичали и уже не работают на человека, а вольно бродят в глухих пустынях Западной Австралии. Многие из нас жалеют о том, что их не стало, но порою, глядя на дизельные машины со стальным сердцем, так стремительно и в такую даль уносящие огромный груз, я спрашиваю себя — может быть, бессловесные ослы и скупые на жалобу верблюды ничуть не жалеют, что избавились от своих цепей?
© D. Stuart, 1973
Алан Маршалл
Сынок…
Она стояла возле расщепленного молнией дуба, заслоняя рукою от солнца глаза. Отсюда поросшие кустами солончаки просматривались на много миль вокруг, но белого, движущегося вдалеке пятнышка — крытого парусиной фургона — нигде не было видно.
Зной был вязкий, осязаемый. Он плавал в воздухе, как сироп в воде. Он давил на ее обнаженные руки. Ни звука, ни шороха. В небе — ни облачка.
Она была измучена, она ждала ребенка.
Два дня назад она видела, как дугообразная крыша фургона, в каких обычно ездят скотоводы, исчезла в роще акаций, на пути к дому миссис Кланси, муж которой занимается перевозкой шерсти, — это двадцать миль по поросшим пыльно-серыми кустами солончакам. Миссис Кланси — их ближайшая соседка и, говорят, отличная повивальная бабка. Все на равнине знают ее.
Женщина опустила руку. Она надеялась, что муж вернется на другой день. А прошло уже два. Ей было страшно. Время родов приближалось. Вчера у нее были сильные боли, Она непрестанно плачет. Сколько надо мужества, чтоб вынести это!
Женщина устало обернулась. Маленький домик из сосновых бревен впитывал зной — в нем стало тесно, душно, воздух был спертый. Самое прохладное место — под кроватью. Она уже лежала там утром.
Три голубя, хлопая крыльями, опустились на забор у дома. Клювы их были раскрыты; в водоемах — ни капли. Птицы сидели, склонив головы набок. Она знала, что едва войдет в дом, как они полетят к собачьей миске пить воду.
Женщина раздвинула куски мешковины, висевшие у входа вместо занавесок, и потревоженные мухи облаком кружащихся точек поднялись за ее спиной. Медленно двигаясь по комнате, она стала готовить себе ужин.
Воду приходилось беречь. Стоявший на телеге возле двери двухсотгаллоновый бак был почти пуст, и, хотя она высыпала в него две пачки соли, чтобы очистить воду, когда ее привезли из большого, вырытого в пяти милях от дома пруда, вода в нем по-прежнему оставалась мутной.
Женщина процедила ее через белую тряпку. Молока к чаю не было. Она разболтала в воде яйцо. Наконец вода закипела, и она села за стол в раскаленном как печь доме, медленно прихлебывая чай и размышляя.
Минувшую ночь она не сомкнула глаз и с раннего утра всматривалась в равнину, ожидая увидеть фургон. Равнина была пустынна.
К полудню жара стала еще нестерпимее. Ее усталые от напряжения глаза видели лишь пелену мерцающего марева, которое поднималось с иссохшей земли. Песчаный холм у края равнины, покрытый чахлой травой, плыл в прозрачных волнах миража. У пасущихся на склоне холма овец были ноги гигантов.
Потом нахлынула боль, и женщина подумала: «Вот, начинается».
Она чувствовала холодный пот, разливающийся по телу, ее бил озноб. Она вошла в дом и легла на кровать. Потом встала и принялась ходить по комнате.
И тут она услышала веселое тявканье рвущихся от радости с цепи собак и скрип старых колес фургона. Она подошла к дверям.
— Ну как у тебя? Все ли в порядке? — встревоженно крикнул ей муж, подъехав к воротам.
Она кивнула. Миссис Кланси вылезала из фургона — спина ее была черна от налипших на нее мух. Она вытерла потное лицо, заторопилась, бормоча что-то успокаивающее, и, обняв вышедшую навстречу женщину, повела ее к дому.
— Как раз вовремя, как раз вовремя, — шептала она самой себе.
Мужчина повел лошадь в сарай распрягать. Спина и шея ее блестели от пота. Тонкими струйками стекал он по ногам, темными круглыми каплями падал с боков на землю.
А в доме молодая женщина, прильнув к пожилой, умудренной опытом миссис Кланси, полной, приземистой, с добрым материнским лицом, говорила:
— Как я боюсь…
— Ну-ну, милая. Бояться не надо. Увидишь, все обойдется. Господь милостив к нам, — женщинам равнины. — В голосе ее звучала ласка.
Она принялась хлопотать, согрела воду и склонилась над дрожащей от страха и озноба женщиной.
Вошел муж. Молодая женщина взглянула на его встревоженное лицо и через силу улыбнулась ему. Он хотел чем-нибудь помочь. Но миссис Кланси приказала ему выйти во двор.
— Вот почему я за то, чтоб иметь детей, — сказала она. — Если мужчина когда и холит жену, то как раз в эту пору. Никогда они не бывают добрее и заботливее.
Женщина скорчилась от боли на краю кровати.
— Тебе надо сейчас больше ходить, пока не придет твое время, милая. Все обойдется — ты же такая большая и крепкая. Ходи, ходи по комнате — так надо.
Женщина опять принялась ходить. Когда подступала боль, она цеплялась за железную спинку кровати и раскачивалась из стороны в сторону, беззвучно шевеля губами. Лицом она прижималась к кнуту, висевшему в изножье. Едва боль отхлынула и она с трудом перевела дыхание, ей почудился запах акации, исходивший от рукоятки.
Женщина опять стала ходить. Она остро чувствовала в эти минуты свое одиночество. Мужа не было рядом с ней, казалось, он где-то так далеко. Ей было бы намного легче, если бы тут была мама…
Жара в доме стояла нестерпимая, по комнате надоедливо кружили мухи. Шагая взад-вперед, женщина с ужасом ждала, что вот-вот она погрузится в пучину боли. И у нее не хватало мужества поторопить приближение этой сотрясающей тело муки.
— О боже! — только шептала она.
— Не, борись с этим, милая, — погладила ее руку миссис Кланси.
Немного погодя она сказала:
— Ну, приляг-ка лучше, милая.
Но молодую женщину это испугало.
— Не могу я лежать! — выкрикнула она. — Еще рано!
— Нет, милая, ты приляг, приляг.
— Мне хочется стать на колени прямо на пол…
По щекам ее текли слезы.
Мягко взяв ее за плечи, повивальная бабка повела ее к кровати, бормоча слова утешения.
Женщина лежала, разглядывая сильно провисший над кроватью ситцевый полог. Там копился песок, нанесенный туда пыльными ветрами, и ткань растянулась, словно под тяжестью недвижного тела. С каждым летом его накапливалось там все больше, и она боялась, что ситец прорвется и ее засыплет песком. Джон давно обещал выбрать его оттуда.