Современная австралийская новелла — страница 15 из 54

сдавленный, захлебывающийся хрип преследовали его до самой лачуги за церковью. Дома он бросался на топчан, но и во сне измученный мозг не отдыхал, его и во сне мучили видения все тех же издыхающих овец. День за днем красное на рассвете небо раскалялось добела, и Дан уже не говорил сам с собой — он молился. День за днем он разглядывал свою аккуратно связанную пачку чеков, которую он отдаст, когда придет время, за ферму на берегу прохладной реки.

Выручку от продажи шкур он в шкатулку не складывал, эти деньги он расходовал на табак и на еду. А в шкурах недостатка не было. Скота с каждым днем умирало все больше, животные вдруг начинали шататься, падали и бились в судорогах, уходя из жизни, где их так терзали жажда и голод. Тогда из темноты выступал Дан Мэннион и наклонялся над теплым еще телом, точно священник, пришедший отпустить грехи. Но вот корчи стихали, нож быстрым, точным движением вспарывал шкуру, руки хватали края, оттягивая ее от плоти. Дан заходил с другой стороны, переворачивал тушу на спину, на бок и резал, резал, резал в серебряной лужице под звездами. Он становился ногами на шкуру и наконец отделял ее от туши, а потом оттаскивал ободранное, с торчащими к небу ногами животное из лужи крови в пыль. Шкуру он аккуратно свертывал мездрой внутрь, клал на тележку и привязывал веревкой, потом впрягался в тележку и начинал свой долгий путь домой. Дома он посыпал шкуры солью, снова свертывал их и складывал у сосны, где утром их заберет скупщик.

После изнурительного путешествия домой в тягостной духоте ночи ему больно сдавливало грудь. И прежде чем обрабатывать шкуры солью, он входил в свой домишко, размешивал в стакане ложку чайной соды и выпивал это «лекарство», в которое так свято верила, он помнил, его мать.

Однажды утром кто-то из фермеров постучался к Дану, чтобы попросить его сделать запруду, но Дан не ответил на стук, и тогда соседи позвали доктора.

— Сердце не выдержало, — сказал доктор, выходя из лачуги. — Умер.

На похороны съехались в своих блестящих, вымытых колясках окрестные фермеры.

— Говорят, он накопил тысяч пятьдесят, а то и больше, — сказал мистер Поллард мистеру Коллинзу. В шкатулке Дана Мэнниона хранилось немало чеков с подписями обоих.

— Не сомневаюсь, — ответил мистер Коллинз, оглядывая крошечный выгон. — Наверное, где-нибудь здесь их и зарыл. Старики обычно зарывают деньги в землю, никому их не доверят. Что ж, мне пора. Счастливого вам Нового года!

— Спасибо, — сказал мистер Поллард. — Вам тоже.

© A. Marshall, 1975

Перевод И. Архангельской

Дэл Стивенс

Динго

— А вам скоро все равно придется расстаться с вашим динго, — заявляет мне мой сосед Свинберн через забор, разделяющий наши владения. — Что поделаешь, это ведь азиатский волк…

— Никто из специалистов не считает, что динго — азиатский волк, — говорю я. — Хранитель отдела млекопитающих в Австралийском музее классифицирует динго как Canis familiaris, разновидность dingo — то есть обыкновенной собаки. Другой известный специалист считает маловероятным сам факт, что динго ведет свое происхождение от северного волка.

— Ну уж нет, волка я по виду отличу, — заявляет этот жирный коротышка, — и мне наплевать, что болтают всякие длинноволосые профессора. Я-то сам вырос в лесу.

Жена моя Марта говорит, что порой я бываю несносным — особенно если меня вывести из себя. Я, еле сдерживаясь, говорю:

— Ну, а что касается ваших опасений, то они напрасны. Динго на вас не бросится — пока он смотрит на вас как на гамма-животное. Разумеется, до тех пор, пока вы ведете себя как гамма-животное.

Мне вдруг показалось, что он вот-вот перелезет через дощатый забор и кинется на меня с кулаками.

— Вы кого, собственно, обзываете животным? Прошу поосторожней, — возмущается он. Его багровая физиономия и жилы на шее раздуваются, как у лягушки.

А это была всего-навсего цитата из Лоренца[7] которой я запустил в него. Был у меня такой период в жизни, когда я интересовался вопросами поведения животных.

— Я вовсе не обзываю вас животным, — говорю я. — Только объясняю, кем считает вас динго. На меня он смотрит как на альфа-животное, альфа — это греческая буква «А». Я в его понятии являюсь вожаком стаи. На мою жену Марту он смотрит как на бета-животное. Бета — это буква «Б», а гамма — «С». Ну а вот вы и ваша жена и дети для него, возможно, гамма- или дельта-животные. Дельта — это «Д». До тех пор пока вы ведете себя как гамма- или дельта-животное, с вами все будет о’кей. Динго будет с вами считаться.

Его, казалось, почти убедил этот аргумент — или, во всяком случае, сбил с толку.

— То, что вы сказали насчет гамма, — неуверенно произносит он, — вы сами верите этому?

— Я дам вам книгу, почитайте, — отвечаю я.

— Что ни говорите, у него достаточно мощные челюсти, — говорит он, указывая на Реда, который улегся у моих ног и не сводит с меня доверчивых глаз. Челюсти у него в самом деле мощные, а белые, будто отполированные клыки довольно-таки длинные. Голова, пожалуй, слишком крупна, а уши толстоваты у основания, чтобы Реда можно было назвать красавцем, а вот ладное рыжевато-коричневое тело и крепкие лапы были воплощением силы.

— Вовсе не мощнее, чем у немецкой овчарки, — говорю я.

На Мэншен-стрит есть две овчарки; конечно, утверждение несколько притянутое, но вполне сойдет.

— Возможно, — отвечает он явно с сомнением.

— Не скажи я, что Ред — динго, вы бы так не волновались, — говорю я, — я ведь мог назвать его просто дворняжкой.

— Что вы меня убеждаете, думаете, я динго не распознаю? — Тон его снова делается угрожающим.

Не успеваю я ответить, как его доберман-пинчер, по своему происхождению явно продукт Северного побережья, выбежав из дому, начинает задирать Реда. Собаки прыгают и мечутся по обе стороны забора, пинчер и рычит и лает, а Ред только рычит. (Динго на воле не лают. Прирученные, некоторые из них научаются лаять, но Ред так и не научился.) Ред бегал напористо, его рыжевато-коричневая шерсть вся так и лоснилась, а пушистый хвост с белым кончиком был задран кверху. Наблюдать за ним одно удовольствие: бежит он ровно, легко и может бежать без устали часами.

— Вот об этом я и толкую, — говорит Свинберн, — ваш азиатский волк может загрызть мою собаку.

— А от кого больше шуму? — спрашиваю я. Агрессивность пинчера под стать задиристости его хозяина.

— Ну при чем тут шум? — говорит он. — Глядите, как он крадется, прямо по-волчьи.

— Что ж, это инстинкт врожденный, — поясняю я. — У динго он вырабатывался тысячелетиями во время охоты на эму и кенгуру. Он крался незаметно, чтоб не спугнуть добычу.

— Значит, ваш волк крадется, готовясь напасть, так, что ли?

— Ну не обязательно, — говорю я. — Не более чем ваш. А вот если бы одна собака вторглась на территорию другой, тут, конечно, началась бы драка. Но они не думают этого делать.

— Ваш свободно перемахивает через забор, — говорит он. — Я сам как-то видел. Он может загрызть мою собаку и разделаться с курами.

— Только не на вашей территории, — отвечаю я. Я начинаю терять терпение. — Никогда Ред и носа не сунет к вам. Он знает, что это не его владения.

— Выходит, у него что, какие-то моральные устои имеются, так, что ли? — Свинберн повышает голос: — У этого вот дикого пса…

— У них у всех есть моральные устои, хотя это термин антропоморфический. Ни дикие, ни домашние собаки обычно не вторгаются на чужую территорию.

— Это по-вашему, — говорит Свинберн. Лицо его багровеет. — Я вас предупреждаю, пусть он лучше сюда не суется. А если сунется, я его пристрелю. Закон на моей стороне.

Я настолько обозлился, что иду в дом и выношу молоток. И начинаю отдирать доски у забора.

— Эй! Что вы делаете? — кричит он. — Это же мой забор. Я не шучу, сказал, что пристрелю вашу азиатскую дворняжку, и сделаю это.

— Ред — чистокровный динго, — почти рычу я. Я вне себя, а тут еще гвозди как назло не поддаются. — Забор-то наш.

Я отдираю четыре доски, но, как я и предсказывал, собаки вовсе не собираются пролезть в дыру и кинуться на противника, а продолжают носиться вдоль забора, каждая по своей стороне. Так я наглядно иллюстрирую теорию Лоренца.

— Запугивают друг друга, только и всего, — говорю я. — Можете убедиться сами. Куражатся. Всласть покуражатся и успокоятся.

— Возможно, — отвечает Свинберн и на этот раз с сомнением в голосе.

— Давайте-ка выведите своего пса на улицу, — говорю я. — А я — своего. Они встретятся посреди улицы, обнюхают друг друга, но драки не будет. Не из-за чего им драться. Ни тот ни другой не претендуют на проезжую дорогу. А вот тротуар — тут уж другое дело.

— А я не собираюсь рисковать, — говорит он, подзывает своего пинчера и отправляется восвояси. — Может, вы и правы, и вашему динго следует сидеть дома и не выбегать за пределы вашего сада.

Вам, возможно, покажется, что это прозвучало примирительно. Однако тут был скрытый сарказм. В то время я увлекался австралийской флорой. Купив участок у подножия холма, я построил дом, не тронув ни деревья, ни кусты. Мне хотелось, чтоб мой сад представлял собой первозданные австралийские заросли, и-потому я оставил в том виде, в каком создала природа, все то, что другие жители Мэншен-стрит считали «мусором». Насадил полевых растений — варатас, похожие на красные факелы; нежные, словно восковые цветы-звездочки и дикий шиповник; издающие пряный запах боронип; полевые бархотки и изящные по форме клеомы. Все это отвечало моему новому увлечению так называемым «furyu» — слово, которое часто употребляют, когда говорят о чем-то сугубо японском. Его можно перевести как нечто «сделанное со вкусом», но японцы вкладывают в это слово более емкое значение, примерно такое: «плыть по ветру», следовать природе, первозданной материи и ее предписаниям. Перенося это на австралийскую почву и приспосабливая к нашим понятиям, я принимаю природу такой, как она есть, и учусь наслаждаться неброской красотой австралийских диких кустарников и полевых цветов.