Современная австралийская новелла — страница 47 из 54

Старик посмотрел на сына и сперва не понял, что случилось неладное, а потом, понемногу, пришло понимание. В эту минуту, пронзенный острой болью, впервые за сорок с лишним лет он понял сына. Таким жестоким было разочарование, что, казалось, не вынести — не из-за себя, он так стар, он не в счет, но из-за сына. Какие найти слова, как отдать сыну всю свою любовь и жалость?

Они не взглянули больше на тот дом и сад, конечно же, им нет до него дела. Пристыженные, медленно пошли они через заросли кустарника обратно к наемной машине и, сами того не замечая, топтали цветы, кустики дикой смородины и крохотные нежные орхидеи, и вслед неслось из обманной дали протяжное, печальное пенье петуха.

А Билл Спрокет думал, как бы попросить у хозяйки для отца отдельную комнату, и чтобы пол там был не щелястый и пыльный, а хоть линолеумом покрыт.

© Elizabeth Jolley, 1976

Перевод Н. Галь

Джеффри Дин

Капитан

Море в конце концов выбросило его на берег, и он остался там, а при нем — два флотских мешка, походка вразвалку, татуировка на руках, моряцкий говор.

Приливы сменялись отливами, но без него уходили корабли в чужие края.

Он устремился прочь от берега, словно краб, попавший на сушу. Искал, где бы укрыться, дождаться, пока его вновь не подхватит прилив.

Убогий сарай из горбыля он превратил в красочный слепок своей жизни. Усеял всевозможными диковинами и сидел посередине, ждал.

Там были часы из Китая, украшенные резными деревянными фигурками, и каждый час в них звонил колокольчик — жидким, дребезжащим, однообразным звоном. К стене прибит персидский ковер. Шелковые японские скатерти преобразили старые ящики из-под масла в изящные тумбочки. Над кроватью висели испанские кастаньеты и плащ тореадора — когда-то Капитан выиграл его на пари. Кровать застлана покрывалом верблюжьей шерсти. Остальные вещи лежали, поблескивали, шуршали всюду, где только нашлось место: за перекладинами, между балками, над дверным косяком, на подоконнике. Чего там только не было: слоны из черного дерева, с ушами, как паруса, трубили, уставившись на сандаловых тигров. Из моря паутины торчали бальзовые каноэ. Зеленоглазые ящерицы — сущие дьяволята — злобно буравили взглядами обнаженных танцовщиц-китаянок, а те кружились, выступая одна за другой, и кокетливо, нескромно улыбались навстречу надменным взорам розовых, пузатых божков с острова Таити.

По стене протянулась картина: на всех парусах несется по волнам четырехмачтовый барк; были тут и скандинавские фиорды на двух гравюрах, и овальное, ручной росписи блюдо для жаркого, и еще невесть откуда взявшиеся, желтой тесьмой привязанные к крюку на стене четыре сверкающих латунных кольца. Неизбежная модели корабля в бутылке свисала на проводе с потолка, она беспрерывно поворачивалась туда-сюда, так что горлышко в точности указывало стороны света.

Посреди всего этого сидел Капитан, глядел вокруг и мечтал, и прошлое с каждым днем становилось все ярче, а настоящее тускнело в сумерках сознания.

Сюда и пришли за ним однажды, в феврале. Муниципалитет решил навести порядок в районе порта, и сарай его мешал. Все утро мимо ездили автоцистерны, поливая набережную водой. Следом явилась армия людей с метлами — они вымели из сточных канав грязь, пыль, апельсиновые корки, рыбьи головы. Разваливающиеся, вымазанные нефтью баржи, отслужившие свое краны, уродливые, наспех сколоченные заборы были обречены. Повсюду красят, скребут, наводят глянец, морят газом крыс, отстреливают бродячих кошек. Капитана неминуемо должны были обнаружить. И столь же неминуемо — решить его судьбу.

Едва ступили на порог, он сразу понял, зачем они пришли. Впереди — приземистый бодрый толстяк с острым взглядом «отца города». «В парадных случаях, — подумал Капитан, — такой стягивает покрывала с уродливых статуй, перерезает ленточки, закладывает краеугольный камень, сажает дерево и с лопатой в руках важно застывает перед фотографом».

С ним — женщина, та самая, кого Капитан в мыслях всегда называл «веселой вдовой». Она давно следила за ним, пронизывала взглядом, и в глазах — жажда одарить кого-нибудь милосердием. Ястребом, изголодавшимся по чувствительности, высматривала она, где бы сотворить доброе дело. Это она следила, как он ковыляет взад-вперед по берегу. Это она однажды застала его врасплох, и пришлось делать вид, будто он сует что-то в мусорный ящик, а не вытаскивает. Он уже давно перестал стыдиться того, что роется на помойках, но если за тобой шпионят — это совсем другое дело. Когда тебя жалеют — хуже некуда. Он не мог убежать, скрыться с ее глаз и потому прикинулся, будто не видит ее — ковылял себе по-прежнему, притворяясь, будто жалость никак его не трогает, а самого аж тошнило при одной мысли о том, как сухие губы женщины смакуют радость сострадания.

Однажды он прикрикнул на нее: «Убирайся! Оставь меня в покое!» Он не решался при ней обшаривать просмоленные ящики в поисках драгоценных табачных крошек. А женщина то появлялась, то исчезала, как альбатрос, и он не мог разобрать, что таится в стеклянных бусинах ее глаз — доброта или злоба.

Третий, как и положено, — представитель закона в великолепном обличье молодого, румяного, немного робеющего полицейского в каске и чистеньком синем мундире. Такой от волнения еще и в штаны напрудит.

«Ах ты, дьявол тебе в душу!» — подумал Капитан и потрясающе метко угодил плевком прямо в щель между досками.

— Ничего, дамочка, прилив смоет, — сказал он женщине.

И растянулся на самодельном ложе.

— Ну, чего вам? Арестовать меня пришли?

Он поглядел в упор на полицейского, и тот густо покраснел.

— Хотим дать вам новый приют.

Мед и деготь, доброта и алчность, христианская любовь и — да, точно, привкус злобы. Ведь это женщина сказала.

— Капитан!.. Все зовут вас Капитаном, потому и я вас так называю. Это, вероятно, прозвище?

— Черта с два! — ответил он толстяку. — Капитан Стоун, командир почтового фрегата ее величества, Ближний и Дальний Восток, каботажная торговля в Тихом, все по высшему классу — вот я кто!

Толстяк прокашлялся:

— Значит, капитан Стоун… Для вашего же блага гражданский суд, действуя на основании закона, постановил переселить вас в дом для престарелых. Надеюсь, вы проявите благоразумие и подчинитесь этому решению.

— Ну и нечего болтать зря, — сказал Капитан.

Он сел и начал шнуровать башмаки. Женщина не сводила глаз с полупустой бутылки на столе. Рядом, в другую бутылку, всю залитую воском, точно рождественский пирог глазурью, была воткнута свеча.

— Налить стаканчик? — предложил он женщине. — Надо бы прикончить бутылку, тогда и будет у меня двухсвечовое освещение.

Он рванул шнурок так, что тот лопнул. Потом обернулся к полицейскому, вытащил из кармана деньги:

— Послушай, я не бродяга какой-нибудь!

Полицейский явно смутился.

— У меня под началом были парни постарше тебя. Бывало, подвахтенный тащит чай с ромом, будит меня: «Капитан, капитан! Вас зовут на мостик, сэр!» В шторм никто, кроме меня, с кораблем не мог справиться. Только ветер переменится, и все уже блюют со страху, тьфу, пропасть!

Толстяк вынул длинный лист бумаги. Обвел глазами сарай, чуть задержался взглядом на китайских танцовщицах.

— Понятно, Капитан, но это строение — собственность муниципалитета. Говоря юридическим языком, вас отсюда выселяют.

— Выселяют? Вон как? — Капитан ткнул пальцем в сторону полицейского и, передразнивая нарочито отчетливую речь толстяка, спросил: — А разве не он должен вручить мне эту бумагу? Хотя какая разница?!

Он встал, грохнув башмаками о деревянный пол, и доски отозвались почти так же, как некогда палуба корабля. Порой по ночам казалось — ветер кренит сарай, приносит с собой голоса дальних, ревущих штормами широт. Здесь воздух пропитан морской солью, а теперь…

Он принялся аккуратно укладывать свои пожитки во флотские парусиновые мешки. Покончив с этим, взглянул на женщину:

— Доброе дело, значит, задумали? А тут старый дурак со всякими причудами. Пустяк, конечно…

Он обвел их всех обвиняющим взором и продолжал:

— Да, пустяк… Только во время прилива, когда штормит, я знал, что море вот тут, у меня под ногами…


Его поселили в комнате под башней, и по воскресеньям прямо над головой гудели колокола. Минуты, часы, дни скатывались по зеленым лугам, будили эхо в скалах, а на старом доме шелестела мантия, сотканная из плюща и роз. Солнце дремало в зеленых закоулках, и под вязами и платанами отпечатывалась узорчатая тень листьев.

У ворот, живым воплощением одиночества, стоял эвкалипт — один-единственный в этом забытом богом месте.

Здешнее спокойствие раздирало душу Капитана острыми клыками нестерпимых мук.

По ураган воспоминаний не утихал. Былые дни по-прежнему жили в потаенных уголках памяти: бордели Неаполя, потасовки в Тилбери, бури и затишья, переливы волн и сверкающей зеркальной глади. Все помнил он и все ревниво скрывал от чужих, назойливых глаз — лишь по ночам и замыкаясь в молчании извлекал он прошлое и при лунном свете вновь перебирал на все лады. Не уйти было отсюда, из долины, но в грезах своих Капитан бороздил моря и океаны.

По ночам на своем одиноком ложе он всякий раз ждал, когда же под ним опять закачается палуба. Тело его обретало невесомость, воспаряло, неслось в бушующей тьме — живая частица бури. Сердце радостно колотилось, когда палубу кренило под ногами и волны с грохотом обрушивались на нос корабля; Капитан ворочался во сне, вскрикивал, звал своих — Верзилу Дэна, Черного Джека, Свистуна Сэма или Недоумка Тэйлора, — и в ответ ему одно за другим ухмылялись из-за пелены брызг их давно неживые, худые лица.

Заморские имена дрожали на его просоленных губах, шелестели в мозгу, подступали и вновь откатывались, будто океанский прибой, будто крупная зыбь на морских путях к Востоку — к «Джакарте и Сингапуру, к Рангуну и Мадрасу, к Бомбею, на юго-запад от Адена — в Момбасу и Занзибар, в Дурбан и Кейптаун. А дальше, к западу и на север — в Монтевидео, Рио, на Ямайку, в Гавану, Корпус Крнсти, Новый Орлеан, на Багамы, в Нью-Йорк. И дальше, дальше… Заморские имена чередой проходили в