Современная болгарская повесть — страница 43 из 101

Некоторых нервирует трамвайная толчея, мне же она всегда приятна. Я стою среди леса поднятых рук, держащихся за качающиеся кожаные поручни. Руки еще вялые от сна. Толчок — и вверх поднимаются новые руки, а воздух наполняется тиканьем часов, похожим на пчелиное жужжание (какой-нибудь рассеянный человек вполне может подумать, что в вагон залетела пчела, и даже поискать ее глазами). Я улыбаюсь, мне приятно слышать шелест газетных страниц, пахнущих деревьями и дождем (для меня это запах осеннего утра) с легкой примесью тревоги и ожидания. Рядом с газетными страницами я вижу незнакомые лица, и мне доставляет особый интерес читать те новости, которые отпечатались на них минувшей ночью. Вот стоит девушка в пальто с пушистым воротничком, словно сотканным из пуха одуванчиков. Он касается ее щек, приподнимает развившиеся каштановые пряди и делает еще таинственней и притягательней сиреневую тень вокруг век. Я вижу, что в ее глазах отразилась рука, поднятая для прощального привета, слышу шуршание плаща — вот в зеркале прихожей мелькнул пестрый шарф, замок щелкнул, пряжка пояса, который болтается за спиной спешащего мужчины, ударилась о косяк двери, и шаги, мягко подпрыгивая, стали спускаться по ступеням… «Не зажигай свет, у нас любопытные соседи!» — хочет сказать девушка и плотнее кутается в халатик, хранящий в складках тишину мужской нежности и такой же сиреневый, как тени вокруг век.

Утром весь город тем и занимается, что читает газеты. Люди ищут в хаосе новостей надежду, а находят тревогу… Я ступаю на тротуар, здесь, у трамвайной остановки, он весь усыпан раздавленными сигаретными окурками.

Дует ветер. Газеты развеваются над плечами прохожих, и мне кажется, они хотят их сделать крылатыми. Но люди сопротивляются порывам ветра и, накрепко пригвожденные к земле мыслями о чем-то срочном, неотложном, продолжают свой путь.

* * *

Как-то раз я пошел на базар купить саженцы для одного из моих родственников. Я уловил аромат базара прежде, чем улица вывела меня на площадь, где в беспорядке стояли лотки, крытые провисшим брезентом или листами фанеры, покоробившимися от влаги и продырявленными осколками зенитных снарядов. Этот аромат приносили порывы ветра, и даже с закрытыми глазами я мог безошибочно сказать, что с правой стороны, у стены мануфактурного магазина, сидят крестьянки с огромными корзинами цветов. У них черные руки и черные лица, пахнущие свежей землей и корнями, и этот черный цвет, до боли сжимающий мне сердце, смешивается с запахом, струящимся от цветов. Дальше идут лотки каракачан. Запах цветов слабеет, доносится лишь аромат хризантем, и почему-то я вспоминаю далекую зиму моего детства. Когда я болел, мама натирала мне спину скипидаром, царапая кожу потрескавшимися ладонями. В его терпком запахе я слышал запах инея, и мне становилось холоднее. А сейчас я словно вступил на луг с высокой шелковистой травой, словно утонул в запахе каракачанских рун. Здесь и звон колоколец, позеленевших от горных ливней, и дух мокрых глинистых перелогов, изрытых следами овечьих копытец, и господствующий над всем этим запах грабовых лесов, прозрачных в лучах восходящего солнца, и песня далекой птицы — не песня, а эхо, которое ударяется о скалы, такое же прозрачное и сияющее, как сам лес.

Каракачанка прядет, сидя прямо на тротуаре. Красная безрукавка, до черноты загорелые руки. Почему все руки, которые я любил, осенью были черного цвета? Тянется, покачиваясь, нить, а в ней и порхание птицы, и медные колокольцы — перезвон становится громче и чаще, словно стадо гонит вниз по склону сам вечер… Я иду, медленно, сосредоточась, боясь задеть эту нить и прервать голос моих далеких гор…

Вот что может дать человеку осенний базар. Будничный базар, приютившийся среди развалин познавшего бомбежку города.

* * *

У художника был приятель — певец. Они давно были знакомы. Художник много раз слушал его в операх, встречал у общих знакомых за чашкой кофе. Высокий, стройный, с бледными кистями рук (темный костюм подчеркивал их бледность), певец всегда старался казаться утонченным. Он ухаживал за женой художника. Взяв Марию за локоть, он подводил ее к окну или к раскрытой балконной двери, что-то показывал и, наклонившись, прищурившись, говорил медленно, нараспев, словно исполнял речитатив из оперы; потом отстранялся с легким поклоном и, подняв глаза к потолку, снова говорил, наслаждаясь собственным голосом. Он подбрасывал слова в воздух, как жонглер свои пластмассовые шарики, смотрел на их легкое бесплотное кружение, и ему чудилось: протяни он руну — и они упадут на раскрытую ладонь.

Художника это не раздражало, а лишь казалось забавным, хотя он находил, что в этой манере певца, в его продолговатом бледном лице с острыми скулами, на которых болезненно розовел румянец, было что-то от паяца. Певец продолжал находиться в роли и после того, как шпага и пурпурный плащ уже висели на вешалке в узкой артистической уборной, после того, как грим был снят и только под глазами остались легкие тени. Он жестикулировал в кафе, забывая, что он не на сцене, и, шагая по улице энергическими шагами, всегда украдкой поглядывал, не останавливаются ли, узнав его, прохожие.


Как-то художник встретил певца на узкой, поросшей дурманом улочке старинного рыбацкого городка. Там возле домов сидели мужчины и перебирали сети — пробковые поплавки шуршали по каменному настилу. Певца трудно было узнать. На нем была какая-то клетчатая рубаха, старый бежевый пиджак и давно не глаженные брюки. Художник решил, что обознался, и прошел мимо. Но сиплый, как от простуды, самоуверенный голос заставил его обернуться. Да, это был певец. Только лицо его осунулось, под глазами лежали черные тени — так бывает после затяжной бессонницы. Художник подумал, что с певцом случилось какое-то несчастье, хотел было его расспросить, но побоялся огорчить приятеля. Они молча пошли рядом, и певец сказал:

— Нервы не выдерживают, друг. Да и голос стал сдавать. Посоветовали поискать тихое местечко подальше от столичной суеты. Вот и нашел… Серая вода, мокрые сети и крик чаек над крышей. Два месяца шатаюсь по этим улицам. Говорят, морской воздух помогает… Ночью слушаю, как в сетях свистит ветер — этот город весь опутан рыбацкими сетями, — и мелодии осени мне кажутся тягучими и тоскливыми. Лежу в постели, прислушиваюсь, а сам думаю о сцене, на которую, быть может, никогда уже не вернусь…

На горизонте показались рыбачьи парусники, из-за туч выглянуло солнце, паруса вспыхнули во мгле, лежащей над заливом, и снова погасли.

— Морской воздух непременно поможет… Но имей в виду, что уже поздняя осень и здесь становится промозгло. Я каждое утро вижу, как мои холсты провисают и морщатся от влаги, — сказал художник, невольно глядя на певца с сочувствием и в то же время опасаясь, что он это заметит. — А что касается голоса… Каждый человек переживает кризисы. Я читал где-то об одном певце, не помню, кажется, итальянце… Но все прошло… Нужна только воля…

Завыла пароходная сирена. Это, как всегда в четыре часа, к пристани причаливал пароходик. На борту его не было видно ни души, но певец, наверно по привычке, пошел его встречать, ботинки громко стучали по мокрым блестящим камням набережной.

* * *

На следующий день, к вечеру (певец уже должен был вернуться со своей обычной прогулки к пристани), художник решил навестить приятеля. Других знакомых здесь не было, а ему хотелось немного развлечься.

Он направился к старому деревянному дому, где жил певец. Дом утопал в зарослях инжира — корни, выкрошив штукатурку, впились в фундамент. Художник раздвинул мохнатые листья и, чувствуя запах зреющих плодов, увидел сквозь ветки пристань. Волны двигались пепельно-серой массой, но песок их подсекал, и они с гулом обрушивались на берег, белые и фосфоресцирующие. У причала покачивался пароходик, волны ударялись о его левый борт и раскачивали желтый спасательный круг. Он напоминал венок, который вешают на шею победителя. Но берег был пуст, победитель не явился, и ему оставалось только венчать осеннюю меланхолию.

Художник поднялся по деревянной лестнице. Истертые дубовые ступени скрипели, тягучий отзвук наполнил дом. Это были не только его шаги, лестница хранила в своих щелях звуки шагов тех людей, которые давно ушли и не вернулись, — она их поминала. «В каждом доме этого городка, — думал художник, — есть деревянная лестница. Какая музыка шагов наполнила бы этот осенний вечер, если бы в один и тот же час по их ступеням поднялись все те, кто здесь некогда жил? И привели с собой воспоминания: о серебристой скумбрии, лежащей на краю причала, о плавном развороте парусов под вечерними облаками и о растаявшем вдали прощальном взмахе рук, которые еще недавно касались светлых девичьих плеч на темном фоне пляжа…»

Заслышав голос лестницы, навстречу гостю вышел певец. Он стоял на пороге, очерченный легким контуром теплого света: в глубине его комнаты горела свеча…


Художник оглядел комнату, она была почти пустой: кровать, покрытая красным покрывалом, обшитым по краю желтым кружевом, несколько стульев — их ножки, чтобы не шатались, были стянуты проволокой — и стол. На скатерти стола отпечатались донышки ваз и тарелок и стоял цветочный горшок с кактусом, обернутый гофрированной фольгой. Художник удивился, что единственным растением в комнате его приятеля был этот колючий уродец, и чуть было не улыбнулся снисходительно — «что значит желание актера казаться оригинальным!» — но тут же заметил, что вдоль стен — под окном, возле дверей и у кровати — всюду стояли такие же цветочные горшки. У некоторых кактусов толстые листья были срезаны и в середине осталось только несколько сморщенных желтых побегов или граненым кинжалом торчал колючий остов. В большинстве горшков остались лишь корни, а земля высохла и потрескалась.

— Что за экзотика? — спросил художник, указывая на стоящий на столе кактус. — Вот уж не думал, что у тебя такое странное увлечение. Я слыхал, что люди собирают старинные монеты, игрушки, почтовые марки, даже драгоценности, но впервые вижу коллекцию колючек!