После таких уговоров Паско не оставалось ничего другого, как взять деньги. Все-таки он заметил:
— Ну, приятель, пропаду, если меня схватят.
Он пошел в кубрик, густо, в три ряда одна над другой завешенный койками, поглядел банкнот на свет — он видел, как это делают менялы в Бейруте, — затем засунул его за фанерную обшивку, где прятал свои сбережения. С бутылью, шлангом, сверлом и деревянным клином направился к бочкам. Плотник стоял на страже и ободряюще кивнул ему, когда он проходил мимо.
Бочки были уложены так, что доступ к ним оставался только со стороны клетки с быком, за штабелями старых капорт, перевязанных канатом. Паско услышал, как бык вздохнул. Он пошарил по бочкам и нащупал ту, из которой уже цедил. Цедил трижды; сейчас он пробуравил ее на вершок ниже последнего клина. Из отверстия не вылилось ни капли. Это значило, что и еще кто-то пробивал эту бочку. Паско нацедил из другой бутыль вина. Вино было хорошее, пенилось.
— Чистая работа, — прошептал он, передавая Жельо бутыль. Опасность благополучно миновала, поэтому Паско испытывал необходимость в похвале. Но Жельо не был человеком, способным на благодарность. Придется, значит, поговорить с быком. Скотина нехотя поднялась в темноте и с каким-то ленивым любопытством дохнула на кочегара.
— Ишь, рога опустил, — заговорил Паско. — Что скажешь, разве это жизнь? Нет… А дух-то от тебя горячий, что огонь!..
Сейчас он обдумывал, как примазаться к выпивке, для которой нацедил бутыль. Наконец решился и широким, уверенным шагом, размахивая руками, вошел в кубрик, где собрались Жельо, Дичо, Теохари, кочегар Михаил — Мишок.
Мишок был маленький, с короткой шеей, подвижный, как крыса. Он был известен тем, что несколько лет назад пьяным женился на варненской девице сомнительного поведения и в тот же вечер вытатуировал себе на руке «Люблю тебя, Маринка». Но Маринка вскоре сбежала с неким унтер-офицером, а вытатуированные слова пришлось скрывать: Мишок всегда носил рубашку с длинными рукавами. Когда моряки хотели подразнить его, вспоминалось его прозвище «Мишок — засученные рукава», что вызывало недовольное его ворчание.
В кубрике горели три свечи, в нос шибало сопревшим бельем и старыми тюфяками.
— Нелегко, нелегко это! — говорил боцман Теохари, наливая пенящееся вино из бутыли в консервные банки.
— Господа его пьют! Понимают, что хорошо… Нелегко собрать новый экипаж, ребята. Каждый норовит раздобыть себе медицинское свидетельство, вытащить голову из этой неразберихи. И он прав по-своему, прав!
— А товарищество существует или нет? — мрачно, необычно низким голосом спросил Мишок.
— Какое еще товарищество?
— Нет, ты мне ответь, существует товарищество или нет?
— Сунут доктору двадцать бон… — шелковую «марфичку»[13]… итальянский коврик, — продолжал Теохари, не обращая внимания на Мишка, — и дело в шляпе. Человеческая слабость!
— Есть товарищество или нет, почему не отвечаешь?
— Отстань с твоим товариществом! — разозлился боцман. — Душу мы потеряли, а он мне еще проповеди читает! В церкви мы, что ли? Какое товарищество? Кто тебе тут товарищ? Разве что… капитан…
— Капитана не вмешивайте, — сказал Жельо, и здоровый глаз его сверкнул. — Капитан — не наш, что его писать в этот список? Как натравят, так и лает. А ты разве мне не товарищ? Если корабль будет тонуть, ты разве не подашь мне руку?
— Руку? — Боцман нахмурил свое сухое смуглое лицо, и косматые его брови нависли над глазами. — Я подам, известное дело… А может, и не подам… Говорю тебе: я сам в себя уже веру потерял. Другими стали мы, вытряхнули из нас матросскую душу в море, потонула она, и дело с концом… Придет время, проклянем это звание! Сегодня сказал одному: «Жара». Жара! Только это и сказал. А что мне ответил человек? «Чего тебе, — говорит, — надо? Иди на Северный полюс!» Словно на хвост ему наступил, окрысился ни за что ни про что!.. Айретен[14], будем, значит, здоровы!..
Теохари поднял консервную банку, стал пить большими глотками, и выпирающий кадык забегал вверх-вниз по его жилистой шее.
— Сами все видите, — заговорил Жельо. Больной глаз его был затянут бельмом, но здоровый горел дьявольской хитростью. — Почему суем голову туда, куда и палец просунуть нельзя? Так нам и надо, пускай! А было время, плавали — ветер догоняли, перья от чаек собирали… Теперь эти перья разнесут нас в пух и прах!.. Э-эх, салажата!
— Что говорить, — Паско затряс головой, — о пальце да о голове… И мой дядя кричал бывало: «Иди, Пасенце, посмотришь мир, поплаваешь, человеком станешь!»…
А в такое время в живых бы остаться — и на том спасибо!
— Пасенце-поросенок! Глупенький был, ошибся, — рассудил Жельо. — Мясо на собак поревели, потаскуха кельнершей стала, а мужик непутевый — в моряки пошел!
— Ну уж скажешь! Вовсе я не непутевый даже, — обиделся Паско.
— Присказка есть такая.
— У Пасенце шея мужицкая, зато лоб министерский, — мрачно отозвался Мишок. — Ты ведь получил надгробную медаль? За что даются медали? За ум!
Он стукнул себя по лбу. «Надгробными» они называли медали «За доблестный труд», которые им роздали в прошлом году.
— Скоро, гляди, возненавидим свое ремесло, — как бы рассуждая сам с собой, проворчал толстый третий механик Спиридон. Он был самоучкой (окончил какие-то технические курсы, и, если бы не такое смутное время, его вряд ли приняли бы на корабль). — Отец мой был моряком, но тогда моряки были настоящие люди, не то что мы! Он так наставлял меня: «Спире, плюнь на паршивый берег, там одни трусы, мошенники и жулики»… Эх, было времечко — не то что сейчас!..
— Не дозрел ты еще, Спире! — сказал Жельо. — Вино зреет год, два, а то и пять… А ты добиваешь уже пятый десяток, на гору стал похож, а все тебе невдомек: лес будут рубить — щепки полетят, тебя не спросят, сохранил ты еще разум или его кукушка унесла.
— Ну так кто же виноват? — резко спросил Мишок.
— Э-э, а на что тебе башка дана? Для украшения, выходит… Эх, где же этот Илийка, позовите его, пускай выдаст задушевную. Позовите его, салажата!
Привели рулевого Илийчо, который вздыхал по всякому поводу: «Ах ты, черт возьми», за что и пристало к нему прозвище «Ах-ты, Ах-ты»; умел он и подстригать, и растирать при простуде, был добродушен и сговорчив, и все называли его ласково Илийка, несмотря на то, что шел ему уже четвертый десяток…
Он вошел (матрос, выставленный сигналить, закрыл за ним дверь) ухмыляясь.
— Пьете, похоже, а? Пьете!
Теохари налил ему банку, и Илийка с удовольствием одним духом осушил ее.
— Ах ты, черт возьми! — просветленно произнес он и отер губы тыльной стороной ладони.
После такого угощения не нужно уже было упрашивать его: он сам вытащил из кармана окарину[15], некогда блестевшую синей эмалью, а теперь облупленную, вытер ее о штаны и с сосредоточенным видом поднес к губам.
Матросы молча наблюдали, как он проделывал все это.
Соловьиный голос наполнил тесный грязный кубрик, и в нем словно бы просторнее стало.
— Давай, Пасенце, твой черед! — пригласил Жельо.
Паско начал громко, с большим старанием. От напряжения лицо его исказилось, как от испуга:
Ела ли ты кизил вилкой,
Пила ль вино с ложки-и-и?
— С чувством, с чувством! — напомнил ему Жельо.
Лицо кочегара сделалось еще напряженнее и испуганнее, и он запел во все горло.
Закончив песню, Паско потянулся за банкой. Еще его звали Какао, за то, что однажды он съел прокисший десерт, на который никто не захотел даже смотреть. Единственным последствием этого подвига для Паско было его прозвище, которое, как и любое прозвище, полученное на море, пристает к человеку накрепко, на всю жизнь.
— А вообще-то всякое может случиться, — заговорил Жельо, похлопывая по колену то Дичо, то Теохари, сидевших по обе стороны от него. — Да такое, после чего не иначе как лошадиной пасхи[16] ждать!
И он рассказал, как экипаж «Принца Кирилла» направлялся поездом в Салоники, а партизаны остановили состав и увели всех в горы. Страшно, конечно, было им очень, думали, ведут их на расстрел, и каждый давал себе слово, коли останется в живых, ни на шаг не подходить ни к кораблю, ни к морю! Главный над партизанами — «невидный собой человечек, самый маленький из всех», — самолично объявился перед моряками. Они побледнели, словно это смерть сама к ним пожаловала. Но, слава богу, пронесло. Он давай их поносить так-растак, а им это словно елей на душу, потому как сразу смекнули: шкура-то цела будет. Так, мол, и так, говорил он им, соображение должны иметь, видите, как обстоят дела, немцы проигрывают войну, не надо нм помогать, а наоборот, мол, идите к нам, чтобы уничтожить их скорее и заниматься потом своими делами.
Дичо с опаской толкнул плотника в бок.
— Не я же сказал эти слова, — сердито пояснил плотник. — Он их сказал. Ясно ведь? — Его блестевший глаз обходил всех по очереди. — Наконец их отпустили, а для Пею Тренкова, который вывихнул ногу, даже катер подали!.. Отпустили их, а они погрузились на «Принца» и… накормили рыб. Э-эх, не люди мы — салаги! — повысил голос Жельо. — Где Левский, где Ботев, где Стефан Караджа?.. Эй вы, чего не поете? Настроения нет, а? Мо-ря-ки! Тьфу! Только море засоряете. Пусть и найдется курва среди нас, выдаст меня начальству, а я скажу вам так: в один прекрасный день стребуют и от нас отчета, этот день расплаты скоро придет, спросят нас тогда — вы, мол, там, с «Хемуса», салаги зеленые и такие-растакие, что делали, что возили? Для кого? Куда? Где было ваше соображение?
— Нельзя так говорить, — степенно возразил Спиридон. — Кто бы стал делать это просто так — по своей воле? Над нами закон стоит!
— Закон? Какой закон, салага? А ответь-ка ты мне, закон тебе скажет прыгнуть в море, чтобы сломать рога у мины, прыгнешь?