Современная болгарская повесть — страница 67 из 101

авидят, как моряки. Все они стараются устроиться на работу в Варне, а летом переходят жить в кухню, чтобы сдать дом приезжим софиянцам и чехам.

На почте, в окошке «До востребования» меня ожидало письмо от мамы. Единственный конверт, надписанный карандашом, — одинокий болгарский конвертик в пестром ворохе писем «par avion».

«Ну что ж, доченька, тебе виднее, 

— неровными буквами писала мама. — 
Хорошо по крайней мере, что вы вместе, а то, знаешь, Ганку, тети Верину дочку, послали в Пазарджик, а ее мужа аж в Благоевград…».

По утрам незаметно становится все прохладнее. Лето уходит, медленно и грустно, как дружба, уже надоевшая одному.

— Послушай, — сказал как-то вечером Михаил, — не иначе как там что-то неладно. Чем еще можно объяснить, что место заместителя главного инженера у них до сих пор не занято?

Таким я его еще не видела. Над бровями вздулся незнакомый мне комок мускулов, глаза полны мыслей, в которых мне не было места. Я взяла три сигареты и пошла вдоль берега. Михаилу нужно было побыть одному. Большие перемены человек осознает внезапно — за ночь, за час. И час Михаила пришел.

Мой час пробил однажды утром.

Я лежала на песке, и в плечо мне впивался острый обломок раковины. С севера неслись птичьи стаи, свивались спиралью над берегом и закрывали его своими тенями. Потом они разворачивались над морем, и вожак снова направлял их к югу. Только к югу… И каждый раз птица, летящая последней, оказывалась первой для следующей несущейся за ней стаи. Птицы живут ближе к солнцу, чем мы, и раньше нас чувствуют, когда начинает угасать его тепло. Неужели осень? Осень, а я уже не сяду за парту, я сама должна буду встать перед классом, и десятки глаз будут испытующе смотреть на меня… Как запомнить даты жизни всех писателей? И потом, у меня же нет ни одного приличного платья к началу учебного года!

— О чем ты думаешь? — склонился надо мной Михаил, заглянул в глаза, взял у меня сигареты и оставил меня одну.

И здесь, на берегу моря, в конце августа я пережила и свой первый урок… Я войду в класс и долго, одного за другим буду рассматривать учеников. И только потом скажу им: «Садитесь!» Так когда-то делала наша учительница по литературе. Затем я прочту список и сразу же запомню, как зовут каждого, — это внушает уважение. Потом расскажу им о Христо Ботеве, неважно, что там будет по программе. Я считаю, что на первом уроке болгарской литературы нужно говорить именно о Ботеве. А с другими учителями я всегда буду на «вы». Если коллеги с тобой на «вы», разве позволит себе кто-нибудь задавать глупые вопросы вроде: «Что у тебя завтра на обед?»

Высоко надо мной летели аисты. На юг, на юг. И каждый последний аист был первым для другой, летящей за ним стаи.

4

На станции я решила, что такой воздух здесь от паровозов.

Вот он весь наш багаж: два чемодана, две связки книг и термос — самая дорогая вещь в моем подвижном хозяйстве. Михаил уже бывал в этом городе на практике и теперь ведет меня очень уверенно. С чемоданами в руках и переброшенным через плечо моим зимним пальто он выглядит настоящим семьянином.

Адресные бланки в гостинице расспрашивают словно сплетницы: Откуда? Зачем? Надолго?

— Надолго? — спрашиваю я Михаила.

— Пиши — десять дней.

Десяти дней должно хватить. Михаилу, как дефицитному специалисту, обещали квартиру. Дежурная читает и тонко усмехается. Лишь несколько месяцев спустя поняла я смысл этой усмешки.

Наша комната расположена над самым рестораном, слышно, как сердится повар, а чей-то слезливый женский голос твердит:

— Да не я это, шеф, не я.

Я не люблю гостиниц. Окно, репродукция из журнала «Наша родина», стол без скатерти и графин с надетым на него стаканом. Никогда не пью из таких стаканов. Кровати, правда, удобные, но ведь они были удобны и для сотен других людей, и ночью иной раз кажется, что вот-вот кто-нибудь из них войдет и попросит освободить оплаченное им место.

Мы очень устали, но заснуть никак не можем. Михаил вертится на своей кровати, стараясь не скрипеть пружиной, отчего та скрипит еще громче.

— Иди ко мне… — голос у него неуверенный. Я все понимаю и говорю:

— Не надо, — чтобы дать ему возможность ответить:

— Ладно, тогда давай спать.

А за окном — поезда, поезда. Город похож на громадный вокзал. Дрожит пол, на горлышке графина дребезжит перевернутый стакан.

Утром я проснулась от щелканья чемоданных замков.

— Где моя белая рубашка? — Михаил беспомощно роется в чемодане.

И пока он бреется, израсходовав последнюю привезенную в термосе софийскую воду, я в полном отчаянии пытаюсь выбрать какую-нибудь из двух моих юбок. Наверное, нет для женщины мучительней положения, чем необходимость выбрать одну из двух имеющихся в наличии юбок.

У подъезда гостиницы Михаил задержал мою руку, попытался улыбнуться и ушел.

Я долго глядела, как пропадает в толпе человек в белой рубашке с черными, еще жесткими от морской соли волосами. Взгляд мой так и не заставил его обернуться.

У дверей Отдела народного образования висит список, напечатанный на машинке без заглавных букв. Прочтешь вот так свое имя «николина бонева георгиева — вечерний техникум» и сразу теряешь всякую уверенность в себе. Рядом со мной останавливаются две девушки с высокими прическами. Одна из них лихорадочно водит по списку длинным тонким пальчиком.

— Что это за вечерний техникум? — спрашиваю я.

— Вечерний, — отвечает девушка. — Для рабочих.

Вот уж не думала, что моими учениками могут быть не дети! Я, конечно, слышала о вечерних техникумах, но ни разу за все мои пять студенческих лет мне и в голову не приходило, что я попаду именно в такую не упоминаемую ни в одной из университетских методик школу. Я чувствовала себя капитаном речного судна, которого без всякого предупреждения назначили командовать подводной лодкой. Первым моим желанием было броситься в Отдел народного образования и потребовать другого назначения. В таких случаях мама всегда советовала считать до десяти. Досчитав до пяти, я уже отказалась от своего намерения, а к девяти, представив себе, как будет встречен мой отказ, попросила девушек объяснить мне, где все-таки находится этот вечерний техникум.

— Сожалею, — ответила одна, — но мы нездешние.

Однако на улице все, кого я спрашивала, знали, где находится вечерний техникум, и неожиданно для себя самой я заметила, что мне это почти приятно.

Вдоль длинного четырехэтажного здания выстроилась вереница запыленных мотоциклов, зеленая «Волга» — такси и газик с надписью на стекле: «Аварийная. II район». У дверей хмурый швейцар ковырял в замке огромной отверткой.

— Входить нельзя, — остановил он меня. — Идет письменная переэкзаменовка по алгебре.

Пришлось объяснить, кто я. Швейцар недоверчиво осмотрел меня, но впустил. Широкая лестница была забрызгана мелом. Сколько предстоит мне по ней подниматься? У дверей дирекции я взглянула на себя в оконное стекло, перевела дух и постучалась. Молчание. Мне отчаянно захотелось, чтобы директор куда-нибудь вышел и чтобы наша встреча оттянулась хотя бы на полдня, но из-за двери донесся низкий мужской голос:

— Войдите!

Мой первый начальник сидел за столом и читал какой-то отпечатанный на ротапринте документ. До конца страницы оставалось еще ровно столько строк, чтобы я успела прийти в себя, проверить, хорошо ли застегнута сзади на юбке молния, и определить, что лет директору не больше тридцати пяти, но что, несмотря на это, его светлые волосы зачесаны на лоб, чтобы скрыть намечающуюся лысину.

— Слушаю вас. — Он отложил письмо и взглянул на меня.

— Я — ваша новая преподавательница болгарского языка…

Директор порывисто протянул мне руку. Сказал, что очень рад, что молодые кадры им всегда нужны, но под бодрой струей его голоса я улавливала что-то неприятное, о чем он пока решил умолчать.

В жизнь техникума я включилась на бегу. Шли осенние экзамены, и меня тут же назначили членом экзаменационной комиссии вместе с историком Тодоровым. Комната двадцать восемь, третий этаж. Десяток мужских голов поднялся над партами, в глазах — сплошные цифры. Тодорова я угадала только потому, что он сидел на последней парте и перед ним не было белых листков. Мы шепотом познакомились, и через тридцать минут я уже знала всю его биографию, в обмен на мою, разумеется. Но я отвечала рассеянно. Больше смотрела на сидящих передо мной мужчин и на островки седины в их волосах. Неужели и у меня будут такие ученики?

К середине второго часа я заметила, что высокий, сидящий у самой двери, списывает. Списывает мастерски, с накрученной на большой палец узкой бумажной ленточки. Из-за низенькой, для первоклассника, парты торчали его длинные, напряженно подрагивающие ноги. Во мне немедленно встрепенулся только что народившийся учитель.

— Смотрите! — прошептала я Тодорову. — Вон тот высокий списывает.

Но случилось невероятное! Мой коллега не пожелал ничего видеть.

Я вытянула бумажку из потной ладони шпаргалочника и кинулась в дирекцию.

— Товарищ директор, — запыхавшись, я толчками выбрасывала слова, — один из учащихся списывает.

Директор локтем отодвинул отпечатанный на ротапринте документ, его светлые глаза учащенно замигали.

— Кто?

— Такой высокий.

— У самой двери?

— Да.

Директор откинулся на спинку кресла, в углах рта у него появились горькие складки.

— Кто-нибудь видел, что вы его поймали?

Я не сразу поняла всю нелепость его вопроса.

— Не знаю, кажется никто.

Директор облегченно вздохнул и посмотрел на меня как человек, собирающийся попросить взаймы большую сумму.

— Вот что, Георгиева, вы у нас человек новый… У нас учатся рабочие. Тут нужен другой подход, я бы сказал — классовый.

Я была уже у двери, когда директор меня окликнул:

— Дайте мне этот листок, пожалуйста.

Я отдала. В голове у меня гудело.

Тодоров встретил меня многозначительной улыбкой и как ни в чем не бывало стал рассказывать о своей коллекции старых монет. Вдруг я почувствовала на себе чей-то взгляд и обернулась. Слева от нас сидел человек с седыми висками, на которого я сначала не обратила внимания. Он пристально смотрел на меня поверх склоненной головы соседа. Шпаргалочник подождал, подмигнул и нахально попросил еще бумаги. Седовласый презрительно смотрел на меня. По возрасту этот пожилой ученик годился мне в отцы. Работу свою он сдал последним. Ручка у него, видно, была не в порядке, и на пальцах, пропитанных машинным маслом, синели чернильные капли. Чернила не размазывались — он просто стряхнул их, как воду.