Теперь предстояло сломать наружную стену. Вместе с еще одним «разрушителем» и каким-то рыжим пареньком мой ученик опоясал кирпичную степу, канатом, расположив его в наиболее уязвимых, известных только ему местах.
Рушили они действительно красиво. Димитр Инджезов считал вслух, и все трое тянули канат одновременно и так ритмично, что тот, казалось, превратился в продолжение их черных рук, — разумное продолжение, которое раскачивало стену, словно это была одна-единственная плита. И стона трещала и гнулась, а в последний момент, перед тем как рухнуть, вдруг вздулась посередине, словно кто толкнул ее изнутри.
Я нашла Димитра у сколоченной из фанеры времянки. Рука у него была вся в пыли, и он не протянул ее, а только издали, извиняясь, показал мне.
— Вот что такое наша профессия, — Димитр улыбнулся, и на его грязном лице, под копной пыльных, пересыпанных щепками волос вдруг неожиданно блеснули белые и ровные, как у юноши, зубы.
— Вы сомневаетесь, товарищ Георгиева, знаю, что сомневаетесь, оставить меня или признаться директору, мол, в I «б» группе есть один, который работает не по специальности. Ладно, а строителей вы принимаете? Принимаете. Так, если хотите знать, наше ремесло еще трудней строительного. Строитель что — знай себе кладет кирпичи да штукатурит.
И здесь, на скамеечке у фанерной времянки, я услышала удивительный рассказ о том, что у каждого дома есть сердце и что перед тем, как дом снести, нужно найти человека, который мог бы угадать, где оно, это сердце, кроется и как его вырвать. Иначе ничего не получится: дом стонет и упирается, как живой.
— Во II «а» есть такой Никола, строитель. Вы, верно, его не знаете, у них Киранова руководит. Так вот, расхвастался он как-то на перемене: мол, все, что есть в городе нового, моих рук дело. А я ему: верно, только сначала-то ведь я все старое снес. Я снес, потом пришел землемер, разметил участки, а ты уж только тогда начал строить. Не понял он меня. Не каждый может понять разрушителя. Ребята из группы спрашивают, не надоело тебе, Димитр, со старьем возиться да пыль глотать? Не надоело! Я новому путь расчищаю, а такое не может надоесть, не может. Ведь иной раз, снесешь какую-нибудь развалюху, и на всей улице светлее становится. Я и лавки сносил и пекарни. Один раз, давно это уж было, в фундаменте винного погреба братьев Грозевых нашли мы деньги. Много денег, старые, слежались от сырости, с камнем срослись. Ковыряю я их киркой, а сам думаю: сколько же радости могло быть от этих денег, радости и веселья, так нет — закопал их хозяин, из страха, из жадности закопал, в камень превратил. Я и золотые монеты находил в стенах у ростовщиков, сунуты между камнями, а по дырочкам видно, что сняты они с невестинского ожерелья, от сердца оторваны. Старый мир… Звоню в музей, а там уже меня знают, спрашивают: «Что нашел, товарищ Инджезов, золото или керамику?» — «Горе, — отвечаю, — людское горе».
Мой ученик замолк, глядя перед собой. Вынул сигарету и всю ее перепачкал, закуривая.
У самых наших ног валялись остатки печной трубы. С одной стороны — черные от дыма, с другой — мягкие и сыпучие от дождей.
— Видите? — Инджезов задумчиво поковырял обломки концом запыленного башмака. — Вот так и с человеком…
Что он хотел этим сказать, не знаю. Я встала, протянула ему руку. И, уже прыгая по кирпичам, услышала, как Димитр насвистывает за моей спиной.
Сегодня же вечером заполню пустующую строчку в графе «профессия». Так и напишу: Димитр Инджезов — разрушитель. И если директор вызовет меня объясняться, я уже буду знать, как ему ответить.
В дирекции Металлургического комбината меня встретили без всякого удивления и даже выделили провожатого. Это был очень приятный стройный старик, с еще густой шевелюрой, в чистой рабочей одежде. Синие холщовые брюки отглажены, и мягкие, почти как на шевиоте, складки падали на круглые носки его ботинок. Я сказала, что прежде всего хочу видеть вальцовщиков, и не успела я сделать нескольких шагов по цементной, ведущей к цехам дорожке, как уже знала, что моего спутника зовут дед Сашо, этакий вездесущий дед Сашо, который всех знает и со всеми дружит. Ребята на электрокарах приветствовали его гудками клаксона.
— Я здешний, — с достоинством объяснил мне старик. — С самого начала на заводе. У меня дома и кусок первой плавки хранится, на память. Сейчас я на пенсии, но не сидится мне дома. Только день займется, я уже тут. Так, говоришь, чья ты учительница?
— Костадина Костадинова.
— Из Бургаса? — Провожатый внимательно взглянул на меня и остановился. — Раз ты ему учительница, я тебе вот что скажу: вы с ним там, в школе поласковей, нет ведь у него никого на всем белом свете. И не сирота, а один. Знаешь, из тех, кто, коль пошлют его по матушке, не сердится, потому как и сам не знает, кто его мать… Вот он, прокатный цех.
Меня обдало жаром раскаленного металла. Неподвижный, плотный жар, непохожий на жар огня или солнца.
— Иди сюда! — крикнул мне старик в самое ухо, перекрывая стоящий вокруг грохот. — Сверху, с лестницы, лучше видно!
Никогда не забуду я этого огненного рождения стали. Черные подвижные дорожки подхватывали выскакивающую из печи металлическую болванку, раскаленную и шипящую от соприкосновения с воздухом, и все дальше и дальше несли ее в облаке искр и свистящего пара, протискивая сквозь все сужающиеся отверстия, а в конце линии, там, где болванка становилась похожей на длинный красный канат, ее сторожили люди, обутые в асбестовые сапоги. Как только огненная змея высовывала голову, они подхватывали ее длинными клещами и ловко перекидывали на следующую линию. И в короткие секунды, когда их тела опоясывала дуга раскаленного металла, эти люди, озаренные алыми отблесками, казались мне всемогущими и нереально прекрасными.
— Вальцовщики! — восхищенно прокричал дед.
Один из них был моим учеником…
Во дворе у подъемного крана стояла в ожидании колонна пустых грузовиков, прибывших из Турции. Во всю длину кузовов тянулись белые надписи: «Фабрика Ахмеда Генчелера». Время подошло к полудню, и шоферы, усевшись в сторонке на сухую осеннюю траву, вскрывали блестящие консервные банки.
Вечером я дала контрольную по грамматике. Люблю смотреть, как они пишут. Словно дети, запускают в волосы пальцы, глаза темнеют от напряжения. До чего же красивые свитера у моих взрослых учеников! Толстые, ручной вязки, внешне грубоватые, но столько в их узоре любви, материнской или жениной, такой любви, что при взгляде на свитер невозможно не увидеть руки, поблескивающие спицами у темного ночного окна. Ромбы, косы, клеточки, листья. А молодая жена одного шофера из III «г» группы в первые свои семейные вечера связала мужу до того яркий свитер, что паренек, приходя в техникум, не решался снять ватник. Только у Костадина свитер тоненький, купленный в магазине. Вальцовщик пишет… Светлые волосы упали на глаза, но он их не замечает, не откидывает быстрым, привычным движением. Я уже знаю его почерк — крупный, прямой, с буквами, выписанными каждая отдельно. Интересно, как писал он слово «мама» в тот далекий год, когда был первоклассником, И что тогда творилось у него в сердце?
12
На рудник я решила пойти утром в четверг.
Страшное случилось в среду. Я была в магазине и уже совсем было присмотрела себе на платье серо-голубой тергаль, как вдруг загудела сирена и люди на улице бросились бежать. Не могу вспомнить, кто мне сказал первым. Новость словно пронизала весь воздух над городом: обвал!
Нет, это был не страх, но ужас, даже не предчувствие. Может быть, точнее всего назвать это болью, в которой соединились все три чувства. Невыразимая тройная боль, знакомая только женам шахтеров. Словно что-то отрывается от тебя, но не для того, чтобы родиться, а чтобы погибнуть. И мы бежали стиснув губы, с разметанными ветром волосами. Бежали, прижимая к груди бутылки с молоком, сумки с хлебом и яблоками, купленными к обеду, которого, может быть, уже никогда не будет. А над нами все несся металлический вой сирены, словно голос женщины, которая первой узнала о беде.
— Где обвал? В туннеле? — то и дело спрашивала я.
Мне ответили, что обвал произошел на Шахте четыре.
Не хочу врать, прежде всего я испытала облегчение, жгучее, вызывающее слезы облегчение, но, несмотря на это, все так же продолжала бежать рядом с другими шахтерскими женами.
У входа в рудник нас остановили милиционеры. Толпа внезапно замерла, словно пытаясь уловить хоть какой-нибудь отзвук того, что сейчас происходило глубоко под землей. И тут над нашими головами затрещала коробка громкоговорителя.
— Дорогие женщины, — произнес взволнованный мужской голос, — говорит главный инженер рудника. Сохраняйте спокойствие. Обвал незначительный. Спасательные работы уже заканчиваются. Через некоторое время смена поднимется на поверхность. Ранен только один человек.
— Тогда почему здесь четыре машины «скорой помощи»? — выкрикнула стоящая рядом со мной женщина. Развалившийся седеющий пучок упал на воротник ее коричневого пальто.
Вереница пустых вагонеток со стуком исчезла в горле входной галереи.
— Хорошо хоть, что эту галерею открыли, — сказала женщина. — Раньше была только вертикальная шахта с лифтом. Настоящая могила, да еще сверху надпись: «Бог в помощь». Ты, верно, не помнишь. У меня тогда муж здесь работал. А сейчас внизу оба сына. А у тебя там кто?
— Ученики. Я из вечернего техникума.
Мы ждали. Казалось, мы могли простоять целые сутки, много суток и, не чувствуя ни холода, ни голода, не сводить глаз с черного дугообразного входа в галерею.
Сначала раздалось тихое позвякивание рельсов, потом заколебался воздух — это вагонетки толкали его перед собой по темному стволу рудника. Наконец блеснул свет фонаря, бледный и трепетный, словно луна, отраженная в воде колодца.
Женщина закусила нижнюю губу и сжала мне руку.
В первой вагонетке лежал раненый. Два молодых врача в испачканных белых халатах держали на коленях его забинтованную ногу. Когда состав врезался в толпу, раненый открыл помутившиеся глаза и осмотрелся. Я представила себе, как нужно ему сейчас увидеть хоть одно знакомое лицо, которому он мог бы улыбнуться: «Вот видишь, я живой!» Но он, верно, был из села, приезжал сюда шахтерским автобусом, и, может быть, в это самое время его жена сидела где-нибудь под навесом, плела циновки для парников и удивлялась, с чего это, господи, у нее с самого обеда так тяжело на сердце…