Современная чехословацкая повесть. 70-е годы — страница 17 из 51

— Отец с матерью знают? — нетерпеливо перебивает Божена.

— Нет, пока я им ничего не говорил. Только мы с Терезкой…

— И не говори!

— Почему? — удивляется Владо. Ох уж эта Божена, и чего она, собственно, хочет? Чего ей надо? Остаться при телятах, что ли?

— Знаешь, Владо, я должна подумать. Сама не знаю… Это так неожиданно… Отвечу попозже, а пока, прошу тебя, никому ни слова.

Владо ни о чем не допытывается, не хочет быть назойливым. Уходит от сестры, как от таинственного, не совсем понятного человека. Рассказать бы лучше матери, та бы сумела с ней поговорить. Но поведение Божены обязывает его молчать в большей мере, чем ее просьба. И притом он боится, как бы все не испортить. Упустят случай… А родители в конце концов и так узнают. Что поделаешь?

«Надо было подослать к Божене жену или пригласить ее к нам, — думает он по дороге к ремонтной мастерской. — Женщина к женщине всегда найдет подход. А главное — узнает больше. Прикинет, что к чему, доберется до сути… Мужчине и не докопаться.

Да, пусть лучше попробует Терезка…»

После ухода брата Божена стоит, опустив руки, и никак не может собраться с мыслями. Ей бы прыгать от радости — ура, нашлось место, прощайте, телятки! Да только — нет, радости она не испытывает. Как же быть? Что-то ведь надо делать! Она чувствует, что еще ни к чему не готова. Не знаю, не сумею, не уверена. Опять получается, что ей должны помогать, потому как сама ока не в силах решиться, привязалась к дому и телятам. Так это? Неужели так и есть? Божена не хочет себе признаться, гонит от себя эту мысль. И все же… Что я такое? Что умею?

Снова вспоминает Анну. Это было на одном из семинарских занятий, уже в конце семестра. Молодой ассистент был в ударе. И он решил поразить их вопросом: ест ли корова бумагу?

— Конечно, ест! — с готовностью, без размышлений ответила Анна.

— Превосходно! — воскликнул ассистент. — Не объясните ли вы нам, почему?

— Потому что ей так хочется! — решительно объявила девушка.

— Ну… все несколько сложнее, — улыбнулся ассистент. И стал объяснять: — Сравним корову или осла, которому тоже нравится жевать бумагу и старое тряпье, с человеком… Нам бумага не по вкусу, потому что для ее усвоения мы не вырабатываем соответствующих ферментов. Для нас питателен крахмал, который содержится в картофеле, рисе, мучных изделиях и тому подобных продуктах, — это главный источник нашей энергии. Человек вырабатывает энзимы, с помощью которых из крахмала выделяется глюкоза, именно в ней наш организм и нуждается. Корова или осел имеют в пищеварительном тракте, кроме веществ, растворяющих крахмал, еще и вещества, растворяющие целлюлозу. Как известно, в бумаге много целлюлозы, и при расщеплении в желудке коровы она дает глюкозу, из которой корова черпает энергию. Поэтому бумага для коровы все равно что для человека кнедлики или картофельное шоре…

Он объяснял, глядя на Анну, а потом еще раз спросил:

— Теперь вам ясно?

Анна смотрела на него, внимательно слушала, но повторила снова:

— А я думаю, корова ест бумагу потому, что ей так хочется! Не захотела бы — не стала!

В этом была вся Анна: делаю, что мне вздумается; что захочу, то и сделаю. Да, но в том-то и загвоздка: прежде всего надо захотеть. Анна хотела подразнить ассистента, поиграть на его нервах… А я? Чего хочу я? Сама не знаю. Сейчас еще не знаю, а когда буду знать? Пожалуй, я знаю, чего не хочу, да и то не совсем отчетливо. Остальное тонет в тумане… Нет, лучше не думать — не то весь свет закружится и закачается, как деревянный волчок.

Живее за работу!

Перемыть бидоны, ведерки и шланги с сосками. Вот это точно, ясно и не требует размышлений.

В каморке около коровника стоит большой «титан». Доярки держат там бидоны, доильные установки, непромокаемые фартуки и прочие вещи…

В резиновых сапогах, в синем подпоясанном халате, в платке, склоняется она над ведерками, трет их мочалкой, обмакивая ее в бидон с водой. Доярку, которая наблюдает за ней, замечает, лишь когда та ее окликнула. Женщина заговорила как-то елейно, растягивая слова.

— Ты уже кончила, Боженка?

Божена поднимает голову, она немного растерянна. Что такое сегодня со всеми, почему не оставят ее в покое?

— Да…

— Вот и я говорю бабам: эта девушка себя не жалеет! Нынче бы уж ни одна в твои-то года не взялась за такую работу.

— Ничего, справиться можно, — цедит сквозь зубы Божена, продолжая мыть ведерко.

Но женщина с длинным лицом и короткой талией не собирается уходить. Сразу видно, ей хочется поточить лясы с Боженой.

— В институт не вернешься?

— Нет…

— Поди, профессора больше придираются к девчатам, чем к парням. У нашего Пишты все идет гладко. В июне, даст бог, и диплом защитит.

Божене неприятно, что доярка стоит за ее спиной. Их Пишта… Сплошное самомнение! А когда станет агрономом, еще больше надуется от важности.

— Вы с ним хоть когда перебросились словцом, пока ты была в институте?

Божена распрямилась, в руке мочалка.

— Видела раза два…

— За девчатами бегать он не мастер. Сперва ученье, обязанности, потом уж остальное, — не унимается женщина. — Но ты, по правде сказать, всегда ему нравилась.

Она топчется возле Божены, продолжая выпытывать:

— Останешься теперь дома или пойдешь куда учиться?

— Не знаю… — уклончиво бормочет Божена.

— Ведь и ученье еще не все, — рассуждает женщина. — Я и говорю своему Пиште, не так уж важно, какое у девушки образование, должность… Через недельку приедет домой, — она снижает голос до доверительного шепота, — могли бы встретиться…

Божена кивает — мол, слышит, поняла. Ополаскивает бидон, в котором была вода для мытья ведерок, и говорит:

— Мне пора. До свидания.

Возвращается к телятам — так бы и швырнула ведерки и шланги об пол! Недовольная собой, стискивает зубы. Подумает еще, что интересуюсь ее Пиштой… Надо было отбрить, чтобы отвязалась! Некогда, мол, мне с ним разговаривать! Да и не о чем. Радуйтесь, что ваш сын будет агрономом, а меня оставьте в покое! Своих забот полон рот…

Хорошо бы работать где-нибудь в таком месте, где не сталкиваешься с людьми. Если Божена сейчас чего хочет — так именно этого! Медленно снимает халат, стаскивает тяжелые черные резиновые сапоги и надевает белые сапожки.

Перед уходом вспоминает про телят. Идет взглянуть на самых маленьких. Некоторые смотрят такими умными глазищами… Жаль только, не умеют разговаривать. Что бы они сказали ей, эти мохнатые увальни?

Божена выходит из коровника, сворачивает за угол и видит сторожа, старого Месароша. Встречи не избежать — старик уже вынул изо рта трубку, глаза и губы готовы к улыбке.

— Знаешь, какую песенку передавали нынче по радио? — Старик останавливается, делает серьезный вид. На нем черная шляпа, пальто из синего сукна.

— Не знаю. Я радио не слушала, дядя Месарош.

— А жаль. Там пели: «У моей Боженки хороши коленки…» Ей-ей.

И, улыбаясь, показывает коричневые от табака зубы. Его сморщенное лицо излучает беспечность. Божена почувствовала облегчение и тоже улыбнулась.

7

У того, кто едет поездом, есть две возможности добраться до деревни.

Выйти на довольно отдаленной станции и сесть в автобус. Или проехать еще дальше (или ближе — в зависимости от того, с какой стороны подъезжаешь) — и выйти на полустанке, откуда до деревни всего километра полтора. Правда, на автобус тут рассчитывать не приходится. Надо идти пешком, по проселку.

К началу марта дорога просохла, и Имрих Земко решил добраться до деревни пешком. Хотелось пройтись среди полей, постоять, где вздумается, окинуть взором зеленые просторы озимых. Кроме него, из поезда вышли какой-то железнодорожник да молодая женщина, но те торопились, так что он видел их только со спины. Имро остался один и побрел не спеша, в свое удовольствие.

Мощеная часть проселка вывела Имро в засеянные озимыми поля, которые будут сопровождать его до самой деревни.

Дорога будила воспоминания. Еще в поезде он подумал, что не был здесь уже несколько лет. В последний раз они шли по этому проселку с отцом. Перед самой жатвой, в шестьдесят восьмом. В поезде ехали каждый сам по себе и встретились уже на полустанке, когда отец выходил из соседнего вагона.

Перед жатвой поля особенно хороши. Густые, как руно хорошего барана. Буйные массивы золотисто-коричневатых хлебов, а рядом зелень, которую зной еще не лишил сочной свежести.

Они шли среди длинных полос густой созревающей пшеницы и всю дорогу спорили. Это не была обыкновенная спокойная беседа. На их разговор с отцом среди тихих полей, выставляющих напоказ свою зрелую красу, наложила отпечаток атмосфера тех нервных, тревожных недель, когда что-то непрестанно бурлило и будоражило весь край. Газеты, радио, телевидение, новые и новые призывы, декларации и обличения сверлили человеческий мозг наподобие гигантских пневматических буров, потрясая все, что люди видели вокруг и чем жили.

Отец, правда, начал спокойно, как человек, смотрящий на события издалека — по меньшей мере с расстояния от их деревни до столицы, где клокотало особенно сильно, — и сохраняющий трезвую крестьянскую сдержанность.

— Послушай, Имро, что там опять придумали ваши интеллигенты? «Две тысячи слов» — да это же глупость! Зачем они подстрекают народ! Чего они, собственно, хотят? Какая у них цель? Понимают они, к чему все это может привести?

Взвинченный статьями, выступлениями, дискуссиями и модными тогдашними представлениями, Имро все говорил, говорил, говорил, что нельзя останавливаться на полпути, «демократизацию» и начавшийся процесс «возрождения государства» необходимо довести до конца. Речь идет о том, и только о том, растолковывал он отцу, чтобы процесс охватил каждый район, каждую деревню, каждое предприятие и учреждение, чтобы всколыхнуть широкие массы… Так возникнет «социализм с человеческим лицом», который не допустит повторения старых ошибок. Надо поднять народ, прогнать людей, виновных в ошибках, которые были совершены, но больше не должны повториться.