Современная чехословацкая повесть. 70-е годы — страница 18 из 51

Он толковал и толковал, но убедить отца ему не удалось. «Видно, я плохой педагог», — подумал он тогда. Для отца «Две тысячи слов» были безответственным призывом к анархии и беспорядкам, когда всем все не нравится и все подряд подвергается сомнению или, как любили тогда говорить, «совершенствуется».

— Надо попросту лучше, добросовестней работать. Ты сообрази: что мы, члены кооператива, получим от ваших «Двух тысяч слов»? Две их или три тысячи — все это очковтирательство и безответственные выдумки… Для нас нынче куда важнее жатва, а не ссоры да раздоры! Кому нечего делать и ничего не дорого, тот выдумывает, науськивает. А для нас главное вот это!

Широким жестом он обвел хлеба, которые уже ждали своего часа. Имрих замолчал, больше не давил на отца своими аргументами. Да, хлеба что надо! Таких еще не бывало. Урожай и впрямь будет отменный.

— Видишь, — поучал его отец, — это советский сорт пшеницы. «Мироновская», безостая, погляди, как удалась… Без русских мы бы такого урожая наверняка не добились. А эти ваши пустословы все что-то против них имеют. Начисто разума лишились!

Имрих чувствовал, что из учителя становится учеником. Густая пшеница могучей стеной подымалась вдоль узкой дороги. Имрих Земко шагал мимо нее, превращаясь постепенно в рассудительного крестьянского парня. В нем просыпалась врожденная память о тяжком крестьянском труде его предков, плоды которого равно могут и опечалить и порадовать.

Тут можно было только расспрашивать, выслушивать серьезные доводы, подавлять в себе слова сомнения и придирок. Правда, другой на его месте не позволил бы загнать себя в угол, знал бы, что ответить. Особенно, если бы он шел этим проселком впервые да еще рядом со случайным попутчиком. Ему вспомнился Галик, коллега по факультету, который с наслаждением и ехидством придирался ко всем и вся. Имрих представил его на своем месте и тут же, мысленно унесясь далеко от пшеницы, ощутил в себе какую-то постыдную слабость. Галик не поддался бы так легко, не позволил бы заткнуть себе рот, у того сразу бы нашелся готовый ответ, возносящий его над суровой трудовой жизнью.

— Что же тут такого, — как будто слышал он голос Галика, — советская пшеница?! И отлично, пан Земко, я рад, что вы это говорите. Пшеница из России, хоть это оправдало себя у нас! Но не забудьте: исключение лишь подтверждает правило…

Таких слов Имрих Земко никогда бы не сказал. Только подумал: кто-нибудь мог бы ответить и так, но произнести это самому — все равно что без причины и глупо обругать отца, унизить его, оскорбить.

Сейчас он идет по дороге один, среди полей, укрытых мягкой светло-зеленой шубой озимых, которые гладит по шерсти легкий ветерок. Какой это сорт? Теперь выращивают и другие сорта советской пшеницы, еще урожайнее. «Аврора», «Юбилейная» — так их называют и молодому историку становится стыдно: он уже не может различить, что посеяно в поле. А надо бы знать и это, он должен это знать, ведь пшеница кормит всех. Пшеница — живая история. Он вспоминает пшеничные зерна, найденные при археологических раскопках. Но здесь-то история не анонимная. Все известно — когда какой сорт появился, как себя зарекомендовал, каковы его преимущества, урожайность. Имро понимает, что люди, сеющие эту пшеницу, разбирающиеся в ней, фактически знают больше него. Они имеют перед ним явные преимущества. Только не хвастают ими, ибо это нечто само собой разумеющееся.

Надо бы спросить отца.

Он идет полевой дорогой, и тогдашний громкий манифест «Две тысячи слов» теперь представляется ему зловещим и одновременно каким-то архивным клочком газетного текста. Имрих действительно так сейчас эти «слова» воспринимает и сам себе удивляется, что всего несколько лет назад, не так уж давно, на этом же поле защищал их и растолковывал.

Черт бы их побрал вместе с теми, кто их выдумал, и с тем, кто написал! Разве это история? Увы — да, все история, все находит в ней свое место, но это лишенный внутренней логики, ошибочный исторический зигзаг! Злокачественная опухоль, водяная мозоль на теле истинной, естественной и преследующей подлинно закономерные цели истории…

Отец расскажет ему о новых сортах пшеницы, но сейчас Имрих Земко идет домой для того, чтобы помочь ему в беде, что-нибудь для него сделать.

Когда мать написала, что отца нужно устроить в городскую больницу, он понял это как представившуюся возможность не только в смысле помощи отцу, который и вправду в ней нуждается, но и как возможность доказать, что на нем рано ставить крест. Как бы там ни было, пускай думают обо мне что угодно, но я не тряпка и не кандидат в подметальщики улиц, хотя кое-кто и рад бы видеть меня на улице. Впрочем, и подметальщиков-то уже почти не осталось, улицу теперь подметают машины. Такова действительность. И я докажу, что не скукожусь, как проткнутый воздушный шарик, — со мной, уважаемые, еще придется считаться!

Он вспомнил деда, своих занозистых предков-крестьян, и это придало ему сил и надежды.

Имро не был ни удивлен, ни обескуражен, когда отец не пришел в восторг от того, что попадет в хорошую больницу, к опытным врачам. Видел, как надломила отца болезнь, как он уже не в силах скрывать усталость и раздражение. Еще больше не нравилась Имриху Божена. Сторонится его, отвечает неопределенно, уклончиво. Серьезно с ней не поговоришь, такая она странная и замкнутая.

Мать вроде бы не вмешивается, но Имрих постоянно чувствует ее неприметную заботу об отце и стремление избежать лишних ссор.

Отец делает вид, будто его болезнь вообще пустяк, и забрасывает Имриха вопросами. Как у него дела, не болеет ли Катка? Кажется, еще немного, и спросит, чем его кормит жена и не плачет ли тайком по вечерам… О себе Имрих говорит коротко, односложно: работаю, стараюсь, дома все в порядке. Он был рад, что наконец-то снова в родном гнезде, с любопытством прохаживался по двору, рассматривал поросят, кроликов, сидящих на яйцах гусынь. Поговорил с Владо, заглянул к соседям. Хотелось надышаться здешним воздухом, отдохнуть душой в обстановке своего детства, которая сейчас особенно необходима и близка.

То, что отец серьезно готовится к отъезду в больницу, успокаивало. Имрих расценивал это как признак доверия. Вот я, старший сын, приехал, чтобы хоть когда-то и вам помочь. Именно теперь это для меня очень важно!

Вечером они с Владо выпили винца. Развеселились, только Божена по-прежнему оставалась сдержанной и молчаливой. «Возможно, ей хочется, — подумал Имро, — чтобы я забрал ее отсюда. Ей тут, наверное, не слишком хорошо, меня вроде стесняется — целый день возилась бы со своими телятами. Демонстративно избегает разговора, старается показать, что не нуждается в чьем-либо внимании или заботе».

Уезжали на третий день в полдень. Во время приготовлений к отъезду Имрих вышел на двор, чтобы отец мог без свидетелей проститься с женой, и дочерью. Его дело — увезти отсюда отца и доставить в больницу, где о нем уже предупреждены. Основное он организовал, а уж собрать отца в дорогу — дело матери.

Михал Земко — одетый по-праздничному, при галстуке — стоит посреди комнаты. Левой рукой отворачивает полу пиджака, правой проверяет во внутреннем кармане, все ли на месте.

Божена на веранде чистит ему пальто и шляпу. В кухне мать укладывает в чемодан носовые платки, носки и говорит громко, чтобы мужу было слышно в комнате.

— Если тебе что понадобится, дай знать. Перешлем через Имриха или сами привезем.

— Лучше пошли что-нибудь врачам, это будет полезнее, — шутит агроном.

— Положись на меня! Приеду навестить — и их не забуду.

Божена приносит вычищенные пальто и шляпу. Она сосредоточенна, задумчива, и, хотя смотрит на отца, взгляд какой-то отсутствующий и отчужденный.

— Наконец-то от меня избавитесь! — замечает Михал Земко с оттенком насмешки. Потом его голос и взгляд становятся серьезней, точно он подстраивается под настроение дочери. — Не вздумай бросить телят, когда я уеду.

— Можешь не беспокоиться. — Ответ Божены звучит тихо и глухо.

— А я и правда беспокоюсь. Мать рада освободить тебя от всего, а сама будет надрываться, как ломовая лошадь.

— Хватит уж, выкинь из головы свои бредни! — останавливает его жена. — Едешь в больницу, а задираешься, как здоровый. Больной человек не должен ни во что вмешиваться. Никто этого от тебя не требует…

— Ну, ну, не буду! — уже в дверях говорит Михал Земко, и голос его сразу сникает, становится каким-то бесцветным. — Заживете тут скоро как королевы!

— Кабы тебе там и характер подправили, вот бы радости было!

— Ох, не вернуться бы с новыми болячками в придачу к старым, — вздыхает агроном. — Сдается мне, попаду я под нож. Наши-то врачи чего только у меня не находили…

— Пусть они этими находками подавятся, коли сами вылечить не могут! — сердится Земкова. — Когда тебя обследуют по-настоящему, наверняка во всем разберутся. Там-то специалисты получше здешних.

Михал Земко оборачивается к Божене:

— Не отколи тут какого номера, пока меня не будет.

— Что я могу отколоть? — Божену охватывает гнев. В последнее время она вспыхивает от каждого отцовского замечания. И что он никак от нее не отвяжется, чего прицепился?

— Сам не знаю, это я так, на всякий случай… Не приготовь мне снова какого-нибудь сюрприза.

— Прошу тебя, отец…

— Да будет тебе, в конце концов! — хмурится жена. — Через десять минут идти на автобус. Давай-ка лучше покажу, что куда положено, а то в больнице не отыщешь.

Отец подходит к чемодану. Божена хотела было выйти из комнаты, но, сделав шаг-другой, раздумала, остановилась у окна. Постояла, посмотрела во двор, потом прошла в следующую комнату, к другому окну. Отъезд отца ей уже как-то безразличен. Она разучилась радоваться, находить в чем-то удовольствие, ей все равно…

Вышла из комнаты, лишь когда настало время прощаться.

Потом снова вернулась к окну и глядела вслед отцу и Имриху, пока они не скрылись из глаз.

В поезде Имрих охотно поговорил бы с отцом, но тот сидел притихший и неприступный. Только смотрел и смотрел на убегающие поля, точно проезжал здесь впервые. Они не говорили ни о предстоящем лечении, ни о зеленевшей за окнами по обе стороны железнодорожного полотна пшенице, сорта которой интересовали молодого историка. У Имриха было ощущение, будто они просто доверились движению поезда, сперва этого, потом того, на который пересядут. В городе поезда сменит большая больница. По ее виду вообще не определишь, кого она приняла в свою таинственную утробу и что с ним там делается.