Хорошо, что поезда ждать недолго. Божена покупает билет и через пять минут уже сидит в углу у дверей, погруженная в чтение иллюстрированного журнала. Поезд едет и едет, и это ее успокаивает. Уносит куда-то. Живая дрожь и бренчание дерева, стекла, металла помогают стряхнуть скованность и напряженность.
Божена отдыхает всем телом. Уголок вагона предлагает ей свой скромный уют. Ни к чему она не привязана — ни к городу, откуда только что уехала, ни к деревне, куда возвращается. Тут, на жесткой скамье поезда, для нее самое укромное пристанище, отсюда она может свободно разглядывать всех сидящих впереди и сзади, и при этом не надо стоять навытяжку, не надо со страхом ожидать, как на тебя посмотрят. Люди и события выныривают из небытия, подобно полям и деревьям за окном. Она все видит, сама оставаясь невидимой. Эти люди не могут ее окликнуть, а она в мыслях может говорить с любым из них, сколько захочет и о чем захочет…
Имрих читает записку, которую она написала… Отец беседует с доктором, а мать слушает и кивает склоненной набок головой… От Имриха записка попадает к отцу, потом ее прочитывает мать, после чего записка сразу же исчезает как ненужный, сделавший свое дело предмет… В стороне стоит Анна из общежития, смотрит на Божену немного насмешливо, немного поощрительно, но главное — с любопытством. «Ну-ну, маленькая! Вот как ты распорядилась своей судьбой, ну-ну, ладно, а дальше-то что?»
Божена ерзает на скамье, прикрывает глаза, словно ей хочется спать. Так, а теперь мне не мешайте. Что поделаешь, пора отправляться дальше. Потерпите и, если вам хочется поглядеть, отойдите в сторонку… Следите за мной издали, но оставайтесь невидимками. Сейчас это для меня очень важно…
Она кладет перед собой бумагу, достает ручку. Все — не сделав ни малейшего движения, не шелохнувшись. Просто чувствует перед собой бумагу и ручку и смотрит вдаль. Представляет себе, что она уже там. Сперва это не получается, она повторяет сызнова — и вот уже видит новые дома близ леса, кухню тети Марии, две-три улицы из домов постарше и фабрику — скопище зданий различной формы, могуче вросших в землю. Высокая труба бдительно сторожит все это, и ничем ее не отвлечь.
Однако Божена должна видеть и стол, за которым сидит тетя Мария. А вот и сама тетя, постоянная в своих привычках и неутомимая, сидит, как всегда, за одним и тем же столом. Перед ней стоит человек, за ней и около нее сотни людей. У каждого — свое место, имя в бумагах и отражение, запечатленное в ее голове. Так она с ними и живет, день за днем в ней прибывает новых знаний, которые откладываются в памяти и обогащают ее опыт.
Чего только не знает тетя Мария, ведь люди на заводе приходят и уходят, и каждый встает перед ней, чтобы запечатлеться в ее бумагах и в ее голове. Но она и не подозревает, как рождается письмо, которое она скоро будет держать в рунах. С первых же слов поймет, что письмо не служебное. Кто же, если не родственник, обратится к ней: «Дорогая тетя Мария»? И вслед за тем польются слова, возникшие как бы сами собой. Так письма и пишутся, но прежде слова должны родиться, а это не всегда легко и просто. Хотя сейчас Божена знает, чего она хочет и что ей нужно. Перед ней только один путь…
И Божена пускается по этому пути — молчаливая и сосредоточенная — в поезде, где ей приходится лишь недвижно сидеть, сдерживая нетерпение и ног и мыслей. Будущий путь прежде всего нужно обдумать и высидеть. Иначе он так и останется неосуществленным, ибо, кто отказывается от чужих даров, становится слабым и беззащитным, если не приготовил взамен чего-либо другого, своего.
Письмо пока не написано, поезд все еще не подошел к станции, где Божене придется выйти, но она уже представляет себе, как тетя Мария читает его. Читает и садится писать ответ. Картина обрывается… Божена ждет с полуоткрытым ртом, затаив дыхание.
«Дорогая Божена, ты пишешь, чтобы я тебе помогла приехать сюда и устроиться на работу. Милая моя, а понятно ли тебе, что таким образом ты бежишь из дому? Не будет ли тебе потом досадно, хорошо ли ты все взвесила? Работа, конечно, найдется, работы везде хватает, но что, если через месяц-другой ты пожалеешь и начнешь упрекать себя: надо было поступить в институт, зачем я поторопилась, ведь родители желали мне добра…»
Письмо тете Марии еще не написано, а пора уже думать и об ответе ей. Нет, тетя, вы не правы! Я твердо знаю, что мне надо. Ни на кого я не сержусь, ни на маму, ни на отца, но не хочу по-прежнему цепенеть от страха, справлюсь ли, и вообще — добьюсь ли чего-то, еще вилами по воде писанного и нисколько для меня не привлекательного. Прошу тебя, тетя, поверь мне! Я бы вечно чувствовала себя заводной куклой, над которой все трясутся и которая живет по чужой указке.
Работы я не боюсь, боюсь глаз, которые подсматривают за мной и все время упрекают: ничего-то ты не умеешь, такая-сякая. Мы, мол, в тебе разочаровались, потому что ты обязана чего-то достичь, раз тебя всем обеспечили. Пойми, тетя, когда-нибудь я все-таки должна буду вернуться домой человеком, как говорится, имеющим в руках дело, человеком, который доволен своей судьбой…
А возможно, ответа она и не напишет… Поезда ходят во всех направлениях, можно сесть в любой и уехать. Вот и я, тетя… Не сердись и помоги мне, пожалуйста. Помоги только поначалу. Самые необходимые вещи у меня с собой, а начать я могу хоть с завтрашнего утра…
Поезд еще не остановился на станции, откуда Божена поедет домой автобусом. Поезд еще везет ее, а она уже словно ощущает поезда и автобусы будущего, которые для того и существуют, чтобы возить людей. Днем и ночью. Каждого — куда он хочет. Это одно из самых замечательных изобретений человеческого разума, хотя возят они не только в безопасные уголки счастья, но и в миры разочарований.
Об этом надо помнить, потому что и в разочаровании скрыта надежда, которой на сей раз мало коротких медлительных шажков по дороге, где человек слишком одинок, как бы отважно он ни выпячивал грудь и ни напрягал зрение. Ближайший поворот может убедить его в том, что пришло время снова собирать силы, чтобы глаза в глаза встретиться со следующей дальней и трудной дорогой, на которой останутся лишь воспоминания о его прежней, еще неуверенной смелости и мелких, по-мышиному смешных следах.
Карел ШторканНЕВИННЫЕ ЗАБАВЫ
Всем, кто жил и еще будет жить на Ветрнике, а особенно той, чернявенькой, из второго корпуса…
Karel Štorkán
SLADKÉ HLOUPOSTI
Praha
1976
© Karel Štorkán 1976
Перевод с чешского Е. Элькинд
Редактор Л. Новогрудская
1
Когда человеку хочется умереть, достаточно открыть окно. Но для самоубийства было еще рановато. Всего десять часов утра. К тому же по всей набережной, от Рудольфинума до самой «Славии», не переставая лило. Как всегда в это время, в конце зимнего семестра. Разумеется, самоубийство, о котором я уже целый час думал — точнее, с той минуты, когда профессор Ондроушек ледяным взглядом выпроводил меня за дверь, — было не более как блажь, пришедшая мне в голову. Правда, Ондроушека я окончательно довел. Голос у него срывался, когда он говорил:
— Вы неисправимый нахал, коллега! Так подготовиться к переэкзаменовке!..
Но мне в ту минуту было еще горше.
Особенно же скверно стало по дороге в «Славию». Такая на меня нашла тоска… Остановившись, я оперся о парапет и стал глядеть на Влтаву. Река, исклеванная дождем, почернела, и голые деревья с краев островка купали в этой неподвижной черноте склоненные ветки. Я перегнулся и набрал полный рот слюны. А от этого потянуло на джин. Когда я пришел в «Славию» и метрдотель пан Му́жик принес мне его, стало полегче. Через час я уже от всего отрешился. «Брошу учиться, — сказал я себе. — А что? Нельзя разве прожить и без истории? Найду местечко где-нибудь в конторе и буду жить. Да. Просто жить. Глядеть на мир, есть, пить и любить девочек. Все очень просто. Сначала подготовлю маму».
Я встал и направился к раздевалке.
В телефонной кабине был сор, трубка липла к уху.
Я набрал номер, привалился к стене, сунул руку в карман и нащупал пачку сигарет. Мама, наверно, была где-то в спальне — пришлось некоторое время подождать, пока раздался ее высокий, чуть настороженный голос:
— Алло!
И погодя немного:
— Кто это?
Я хотел сказать: «Это я, Алеш». Чувствовал, как двигаются скулы, и не мог произнести ни звука. Всегда так со мной. Не могу равнодушно представить себе, как у мамы на виске забьется жилка, мама совсем перестанет есть, а будет только пить грейпфрутовый сок — как всегда, когда у нее расходятся нервы, — и уж не сможет говорить знакомым, что мальчик у нее с задатками.
Решимость моя окончательно иссякла. Я продолжал стоять в кабине и простоял бы, вероятно, еще час, если бы кто-то не стал барабанить по стеклу.
Стройная дамочка лет сорока, в пуделевидном парике, курносенькая и голубоглазая, чем-то похожая на нашу маму. В глазах у меня было такое изумление, что она рассмеялась.
Я выкатился из кабины и нетвердым шагом пошел к столику. Наверно, вид у меня был мрачный, потому что на меня оглядывались. А дело было в том, что джина в своей жизни я пил мало и никогда не пил его на пустой желудок, поэтому у меня кружилась голова. В довершение я пнул ногой чей-то стул.
— Простите, девушка, — сказал я, обращаясь больше к самому себе, и даже не остановился.
— Вы говорите необыкновенные вещи, — ехидно раздалось в ответ.
Я повернул голову.
На стуле был какой-то длинноволосый артист.
Щеки у него были припудрены, он хмурился и яростно протирал стекла очков.
А возле, у окна, сидела рыжеватая девчонка и смеялась, прикрыв рот плетеной сумочкой.
— Вот видите, — сказал я припудренному, — а еще утром все думали, какой я глупый! — и проследовал на свое место.
Быть может, я через минуту и ушел бы, но профессиональный голос метрдотеля меня удержал.