Мать серьезна и озабоченна.
— А теперь куда подашься? В какой институт? Куда тебя возьмут?
— Живут же люди и без институтов! Найду работу…
— Ох, девочка, девочка… До сих пор ведь хорошо училась. Что с тобой стряслось?
— Ну, отличницей я сроду не была. Не строй на мой счет иллюзий, мама.
— А ты подумала, что скажет отец? Он все болеет, на меня и то другой раз поворчит… Увидишь, он потребует, чтобы ты вернулась.
— Ничего не выйдет, — взрывается Божена. — Я уже подала в деканат заявление. И вещи домой отправила.
Печально вздохнув, мать отворачивается.
— Да, наломала ты дров! Глаза бы мои не видели, что станет вытворять отец, когда вернется. Имриху ничего не говорила?
— Нет, — быстро отвечает Божена, умалчивая, что целый месяц вообще не видела брата, хоть и живет с ним в одном городе. Спросить бы про отца, но задавать матери прямой вопрос не хочется.
Женщина в черном фартуке отворачивается к телятам, потом переводит взгляд на ведерки и качает головой.
— Впору отправиться в трактир и опрокинуть стопку горькой! Чтобы уж все вверх ногами!
«Неужели она так расстраивается, что я не посоветовалась с братом? Конечно, я сглупила, — кается в душе Божена, — но не из-за этого же она говорит такое?!»
— Ты здесь, а отец там! — мать вскидывает руки ладонями кверху. — Сегодня утром поехал. Представляешь?
— Ко мне? — тихо спрашивает Божена. Если уж мама начинает сердиться, дело плохо. В таком случае надо уйти в себя, съежиться, спрятаться в скорлупу.
— К тебе! — произносит мать с горькой усмешкой. — Одна ты там, что ли? А Имро? У него, поди, неприятности почище твоих…
— Что случилось?
— Чисто дитя несмышленое! Тебе бы первой надо знать. Надеюсь, не забыла, в какой он попал переплет. Может, его и с работы выгнали… Вот какие мне от вас радости! Скорей бы уж на тот свет…
Бросив на дочь короткий, пронизывающий взгляд, она резко отворачивается и, нагнувшись, продолжает прерванную работу. Наливает молока во все шесть ведерок. В каждое — по три кружки. Затем из другого бидона — по полторы кружки молочной смеси. Где надо, пальцами разминает комки жира.
— Я помогу, — предлагает Божена.
Кладет сумку на стоящий у двери бидон и хочет отнести полные ведерки в соседнее помещение, где поят малышей.
— Не трожь, испачкаешься, — останавливает ее мать. — Сюда в таких нарядах не ходят.
И вот Божена стоит и смотрит. Давайте и мы приглядимся к тому, что она видит.
Деревянные перегородки отделяют для малышей два узких, как коридоры, стойла. Вдоль первой, более низкой перегородки поставлены две деревянные скамьи, между ними — дверцы. В скамьях вырезаны шесть круглых углублений, мать ставит в них ведерки с молоком, в каждое сует короткий резиновый шланг. Шланги укреплены на проволочной сетке, с другой стороны к ним приделаны большие резиновые со́ски, из которых телята сосут молоко.
Божена смотрит. Что ей еще делать? Стоит, хотя с удовольствием вырвалась бы отсюда и бежала, бежала прямо по грязи, чтобы там, на воздухе, вздохнуть всей грудью, чтобы не так давила тяжесть этого дня. Из головы не выходит то, что мать сказала о брате, который старше Божены на десять лет, — но какое значение имеет сейчас возраст или что он там, а она здесь…
В глазах матери оба они равны — Имро и Божена. А Божене всегда кажется, будто она для брата малое дитя, при котором не говорят о серьезных делах, тем более о своих собственных. Что они брат и сестра — ничего не меняет. А рядом с матерью ей обязательно видится отец.
Как это вы оба? Жили в одном городе, а один о другом ничего не знаете…
Кого из вас больше винить?
Эти мысли тревожат, ничего не объясняя. У Имро теперь отец, остальное — предчувствия и догадки. Божена представляет себе город с приземистым холмом, который горбится над ним, многоэтажное общежитие близ моста… Мать занялась телятами. Она прикрыла дверцу в перегородке, через другую дверцу впускает в стойло первую шестерку пестрых сосунков. На одну половину сразу кидаются четверо, а с другой стороны одна соска свободна.
Этот глупыш — самый пестрый из телят, замечает Божена. Его приходится подталкивать, направляя к нужному месту. Ей жаль маленького, и она с горечью сознает, что в этом сочувствии есть и доля жалости к самой себе. Разве виноват этот дурачок, что соску ему надо совать прямо в рот, что сам он ее найти не умеет? Окрик матери бьет и по Божене, а в то же время ей вдруг начинает казаться, что мать вообще забыла и о ней, и о чем они говорили…
Когда молока в ведерке остается мало, матери приходится нагибаться, вынимать ведерко из углубления, а конец шланга держать так, чтобы теленок мог высосать все до дна. Божена не выдерживает: подходит к скамье, помогает теленку, которому уже нечего пить. И настороженно поглядывает на мать у другого конца перегородки — не прикажет ли она все бросить?
Мать будто ничего не замечает. Пока не захлопнется дверка за последним теленком, разговаривает только с этими несмышленышами, которые отвечают мычаньем, топотом, сопеньем.
С хозяйственного двора мать с дочерью выходят через ворота, что пониже ремонтных мастерских — отсюда выезжают трактора. Идут задворками — мать впереди, Божена за ней. Земкова-старшая отворяет калитку своего сада, оборачивается к дочери и говорит:
— Что отцу-то скажем? Ты хоть подумала?
Божена молчит. Вопрос матери причиняет ей боль, и все же она успевает сообразить, что сейчас не стоит зря ломать голову над ответом. Потом, потом… Сейчас даже знакомые деревья встречают ее молчаливо, неприветливо. Их ветви топорщатся, как черные птичьи когти, — точно на них никогда больше не появятся зеленые листья, белые и розовые цветы.
2
Заскрипев и лениво дернувшись, пассажирский остановился на второй колее у небольшого, приземистого вокзала, по виду которого человек, приехавший сюда впервые, мог бы определить, что в городке не больше пятнадцати тысяч жителей.
Однако осторожно выходящий из предпоследнего вагона довольно высокий мужчина лет за пятьдесят, в темно-сером пальто и шляпе чуть посветлее, о таких вещах не думает. Он видит знакомый старый вокзал и знает, что здесь ему надо на часок задержаться, хотя он уже приехал. Шестьдесят километров с пересадкой заняли почти три часа. Разве мало времени, чтобы обдумать, как себя вести, что говорить? Но дело не в этом, просто к Имриху нужно прийти не раньше двух. Тогда, возможно, кто-нибудь уже будет дома, а если нет — ждать сына или его жену останется недолго.
Коли пойти сразу — через двадцать минут он на месте. Клара, пожалуй, уже будет дома, иногда она приходит сразу после обеда. И начнется: я вас покормлю, как же можно, сейчас что-нибудь приготовлю. Пойдет суетиться, готовить… А так у него будет отговорка: не трудись, мой обед уже в желудке!
Спасибо, я сыт.
В этой части программы для агронома Михала Земко все ясно: зал ожидания и самообслуга, где надо поесть. Он входит в зал ожидания, присаживается, ставит у ног большую сумку в черную и серую клетку. В сумке яйца, кусок сала, яблоки, две домашние колбасы, банка гусиного жира, фасоль. Возможно, и мешочек маку. Точно он не знает — как всегда, гостинцы собирала жена.
Впрочем, есть там мак или нет — неважно. Он положит сумку на кухонный стол и скажет:
— Тут вам мать кое-чего прислала…
Приехал, как обычно, взглянуть на вас, поговорить… Полюбоваться на внучку… Он представляет себе трехлетнюю Катку, как та бегает по комнате, щебечет, приносит и показывает ему игрушки. Потом взрослые перестанут ее интересовать, и она пристроится где-нибудь в сторонке. А он все еще будет смотреть на девочку, и Клара с Имрихом тоже — словно на свете существует одна только маленькая Катка, которая для всех троих сейчас как нельзя кстати, чтобы не говорить о другом, более важном.
Так все и будет? Хм, почему бы и нет, получается весьма правдоподобно. Нелегко прервать эту безмолвную игру вокруг внучки и спросить прямо, без обиняков:
— А что у вас нового?
Нелегко. Из-за этого-то вопроса и сидит Михал Земко в зале ожидания. Ибо в нем таится следующий, еще более сокровенный: что с Имрихом, что с тобой, Имро? Пожалуй, лучше не медлить, не откладывать… Так, мол, и так, приехал я к вам не со скуки, не от нечего делать. Не только, чтобы повидаться с вами да провести у вас часок-другой. Мы с матерью изболелись душой из-за Имро, а все остальное сейчас не важно.
Кое-что до нас дошло, кое-что мы и сами сообразили. Бывает, и на расстоянии чувствуешь: с твоими близкими неладно, словно бы в колодце или ручье что-то вдруг замутило воду. Что-то стронулось с места, и вряд ли это для Имро кончится добром. Как теперь говорят, у него появились проблемы, точно проблемы носят в кармане или под рубахой, как вшей. Эти проблемы сейчас не у одного Имро, у многих… Знаем, знаем — человеку, который двадцать лет в партии, не надо объяснять политические азы. Все еще живо, стоит перед глазами. Шестьдесят восьмой, шестьдесят девятый — а будто вчера. Что-то засело в памяти… колышется в тебе, переливается волнами.
Там и кооперативные поля, и свежие борозды за тракторами, урожай сахарной свеклы, вспугнутые фазаны в вербняке — и Прага, телевизор, лица, речи, стремительная череда событий. И то и другое — вперемешку. Статьи и выступления, раскрывающиеся рты, крик и шум — среди колосьев, привычных лиц, домов и летающих в небе голубей.
Отец вспоминает Имро, с самого рождения день за днем. Вот он разбежался с прутом за гусями, споткнулся и падает. Вот на велосипеде, а вот под абрикосовым деревом, никак не наестся сочными и сладкими плодами. Потом стал появляться дома все реже — поступил в институт, и жизнь его постепенно становилась для матери и отца все таинственней, непонятней, ибо между ними встало расстояние и незнакомые слова: «факультет», «семинары», «экзамены». После вручения диплома опять факультет. Педагогический, поближе к дому, но все равно что-то совсем иное, чем деревня с привычными людьми и привычной работой. Ох, уж этот факультет…