Современная датская новелла — страница 22 из 95

то самое снова нашло на него, он чувствовал уже, что нашло.

— Что с тобой? — крикнула она и, смеясь, помчалась за ним. — Что такое? — но он лишь засмеялся еще громче, смеялся как одержимый и бежал все дальше и дальше не оборачиваясь. — Ты что, сдурел? — услышал он ее голос, а он уже подбежал к самому краю откоса и спрыгнул с него в самом опасном месте, где бугор круто нависал над скатом, и замер в воздухе, пока навстречу не взметнулась земля и ударила его так, что потемнело в глазах; он чуть не разбился насмерть, и даже этого не заметил, он бежал вдоль моря, по водорослям, по песку, по гальке, но Гелла уже снова гналась за ним по пятам, и он ринулся прямо в воду.

— Ботинки сбрось! — крикнула она вдогонку, но ему было наплевать, что он вымокнет, — только бы не повернуться к ней, пока не пройдет это.

— Ты что, рехнулся, — сказала Гелла, когда он наконец-то возвратился, — с чего ты вдруг бросился бежать?

И тут же все было забыто.

— Я голодна как собака, — сказала Гелла, и Андреас тотчас тоже ощутил голод, и волна счастья вновь захлестнула его — никогда еще не был он так голоден.

В азарте сновали они по пляжу, собирая деревяшки, выброшенные на берег, и на открытом месте над скатом соорудили очаг, и Андреас еще слазил в чащобу за ветками и хворостом. Но тут на него снова накатил страх, потому что Гелла вдруг пропала куда-то, он звал и звал ее, но она не откликалась, а когда наконец воротилась назад, то несла в подоле груду выпачканных в земле картошек, которые выкопала в огороде у лесника. Опять воровство! — он стоял, бессильно уронив руки, и смотрел, как она раскладывает костер и мастерит из ивовых сучьев треножник.

— Скорей воду неси, — сказала она, и он помчался прочь от своего страха. Он мчался и несся с откоса к морю за водой, а после они лежали ничком в траве и все дули и дули в костер, пока совсем не ослепли и чуть не задохнулись от дыма. Вдруг кверху взметнулось ясное стройное пламя. Скрестив по-турецки ноги, они молча сидели у костра, прислушиваясь к треску огня и глядя, как полыхает пламя, и Андреас вновь унесся куда-то в мечтах: вот он, костер, огонь в сердце мира, и все это в первый раз, но при том словно было всегда — будто они всегда сидели вдвоем у опушки над склоном, глядя в огонь, осязая огонь, вдыхая запах смолы, а вокруг догорал день, с каждым мигом сникая, и чем ближе к вечеру, тем больше светился золотом; и желтые склоны в дальней дали тоже вздымались, как пламя, и дыханием пламени веяло в траве, и руки огня летели над плотной чащей кустов, и сияли в самом сердце пожара белые волосы и красное платье Геллы.

— Гелла, — сказал он, и она спросила: «О чем ты?» Но было слишком много всего, было все сразу, он только и мог твердить: — Гелла! Гелла! — и она одарила его беглой улыбкой, а руки ее мелькали, подбрасывали в огонь хворост, следили за котелком, который висел на треножнике и посылал ей прямо в лицо облака пара, так что ей то и дело приходилось откидывать волосы со лба.

Вынув из кастрюли яйцо, она опустила его в холодную воду, затем подержала в руке, будто взвешивая, и Андреасу вновь показалось, что однажды он уже видел все это, только он чувствовал, что нынче она другая, совсем другая, чем прежде, не отчаянная, отпетая, злая, а какая-то притихшая и взрослая — взрослей самих взрослых — и, казалось, она все знает и все умеет. Посмотреть хотя бы, как она держит яйцо, и он уже набрал воздуха в легкие, чтобы ей это сказать, но только и мог выговорить, что яйца очень красивые и вообще-то жалко их поедать. Но Гелла ответила: еще жальче убивать живых зверей и съедать их, ведь звери лучше людей. Она угрюмо смотрела прямо перед собой, на лбу у нее вновь прорезалась прежняя складка, но руки ее проворно счистили скорлупу и протянули ему яйцо. Оно варилось так долго, что желток затвердел и позеленел, и к яйцам не было даже соли, только черствый хлеб, но Андреас сказал, что так оно даже лучше, сроду не ел он такой вкусноты. Потом яйца кончились, и руки Геллы соскребли грязь с картофелин. Картошку ели с кожурой, на зубах поскрипывала земля, и Андреас снова сказал:

— Вот уж не думал, что может быть так вкусно.

Он не сводил глаз с ее рук, а они без устали хлопотали и заботились решительно обо всем, а после те же руки перерезали пополам дыню и разделили на золотистые дольки, похожие на лунный серп; рот наполнился соком, и сок стекал вниз по пальцам, и казалось, будто ешь зараз все плоды, какие только бывают на свете. Наконец оба насытились и растянулись в траве. Гелла сказала: чудно, что им ни разу не доводилось вместе поесть, сколько лет уже они знакомы, вроде чуть ли не все уже перепробовали, да только ни разу не ели и не спали вдвоем, и он согласился, что и правда чудно, впрочем, нынче и все чудно.

— Что значит — чудно́? — спросила она как-то в воздух, но он не мог объяснить: чудно́ — и все тут.

Они полежали чуть-чуть, не шевелясь, прислушиваясь к отдаленным вечерним шумам, и смотрели, как догорает костер, и весь сверкавший золотом и зеленью осенний день угасал, догорал вокруг них; столпы и двери солнечной крепости пошатнулись и рухнули, из-за склона приползла мгла, и хлипкая бледная дневная луна у них над головой досыта насосалась холодного белого пламени. Еще ближе придвинулись кусты: черными зрачками глядели на них и жили своей черной потаенной жизнью, казалось, они подслушивают каждое слово и чего-то ждут, и Гелла сказала, что, уж верно, ближе к ночи пойдет дождь.

— Но это к лучшему, — сказала она, — значит, мы дольше будем одни, никто не придет сюда, и мы будем лежать в пещере и слушать ливень.

Тут он вспомнил опять про полицию и про письмо со словами «Сын ваш Андреас…», но все это словно уплыло куда-то и отдалилось в прошлое, и была сейчас только тьма, только тишина, и трава стояла в росе и пахла так сильно, что почти невмоготу было дышать, и глаза закрывались сами собой, и очнулся он оттого, что Гелла укутывала его одеялом.

— Ты озяб, — прошептала она и сама растянулась рядом, — усни, усни же скорей.

Но Андреас мгновенно вскочил, — ведь он никак теперь не мог уснуть, да и не озяб нисколько, совсем нисколечко, — сказал он, а сам стучал зубами и метался взад и вперед, и Гелла тихо засмеялась и повторила:

— Конечно же, ты озяб, иди скорей ко мне, отчего же ты не идешь?

И тогда он подошел к ней и улегся под одеяло, да только с самого краю, и старался изо всех сил дышать ровно, чтобы Гелла не заметила, что он мерзнет, но она все равно заметила и придвинулась к нему, чтобы его согреть. Оба теперь лежали не шевелясь и оба притворялись, будто спят, но уснуть никак не могли оттого, что теперь Гелла снова была другая, не тоненькая и жилистая, как всегда, а вся мягкая, нежная, большая даже, он и не подозревал, что она такая, и волосы ее щекотали ему лицо, и лежит она так близко к нему, что непременно заметит, если вновь найдет на него то самое. Он боролся с собой, стараясь не допускать этого до себя, пытался подавить наваждение мыслями о всем том страшном, что грозило ему, о полиции, которая нагрянет сюда с собаками, о тюрьме и воспитательном доме, но то самое было сильнее, оно уже начиналось, и в своем отчаянии он вытащил из кармана письмо, — может, хоть это поможет…

— Что это у тебя? — вдруг послышался голос Геллы, и он ответил:

— Да просто письмо из школы.

— А что в нем написано?

— Не знаю, — отвечал он, — я его не открывал.

Она выхватила у него письмо, смяла и кинула в тлеющие угольки костра. Андреас хотел вскочить, метнулся к костру, спасти письмо, но она удержала его, и теперь уже было поздно, письмо вспыхнуло, а он лежал недвижимо, глядя, как оно горит, и думал, что теперь ему никогда не узнать, что в нем было, и это-то и есть самое страшное, страшнее и самого преступления, и наказания.

Чуть-чуть стало легче от этих мыслей, да только ненадолго, и снова началось то самое, еще сильнее прежнего, так сильно, что даже больно стало, и он поспешно перевернулся на спину и сказал:

— Смотри, луна какая, скоро полная будет, и вон там — смотри: одна-единственная звезда на небе, значит, можно желание загадать!

Но Гелла сказала: ничему этому она не верит, сколько раз она загадывала, но желания не сбывались ни разу.

— А что ты загадывала? — спросил он, но она не хотела говорить — лежала рядом и как-то странно глядела на него, и он сказал: — Может, на звезде той люди живут, может, там, вверху, все в точности такое же, как здесь, такие же дома и деревья, и в эту минуту и там тоже лежат рядом двое, как мы с тобой, и говорят в точности то же, что и мы…

Он увлекся и продолжал свое, но Гелла сказала:

— Оставь, люди не могут обитать на звездах, ведь там такая жара, что враз сгоришь, или холод такой, что замерзнешь, и там ничего даже расти не может оттого, что на звездах нет почвы. Там вообще ничего нет. Это мне Генри сказал.

Но Андреас не хотел слушать про Генри, он лежал не шевелясь и глядел на луну, пытаясь представить себе, как это там ничего нет, только холодный камень да горы и ни единой травинки. От этих мыслей само тело его омертвело, словно обратясь в грузный холодный камень, и Гелла заговорила снова:

— А ты веришь, что после смерти мы перенесемся куда-то?

Он уклончиво отвечал: сам не знаю, может, верю, а может, нет.

Но от нее не так просто было отделаться.

— Ты потому так говоришь, что боишься правду сказать. Но я-то знаю, что никуда мы вовсе не попадем. Просто нам стараются это внушить. После смерти нет ничего, мне сам Генри сказал.

Но Андреас молчал: вообразить, что потом ничего не будет, нельзя, а что до этого Генри — все, что связано с ним, чуждо и неприятно Андреасу. Хорошо бы, подумалось ему на миг, хорошо бы сейчас лежать дома в кровати или же сидеть с братьями за столом и чтобы отец, сложив молитвенно руки и уставившись взглядом в скатерть, забормотал: «Отче наш, иже еси…» …Но нет больше ни отца, ни братьев, даже бога и того больше нет, и луна вдруг пропала, ее закрыла голова Г