Выйди в поле, в рощу…
Стадо овец, мирно пасшееся неподалеку, при приближении актера нервно бросилось врассыпную, но тот совсем расшалился и, сорвав с головы борсалино, грациозно взмахнул им, приветствуя животных. От этого овечий переполох отнюдь не уменьшился, и, лишь отбежав на безопасное расстояние, животные воззрились на него и заблеяли.
Он отпер дом, вошел внутрь и стал жадно вдыхать зимние запахи плетеной мебели и сухого бессмертника. Потом он распахнул окно, и на мгновение ему показалось, что в дом ворвалось само море. Еще немного погодя, сбросив с себя городскую одежду, в одной шляпе, актер встал посреди комнаты и игриво сделал несколько танцевальных па; обнимая рукой воображаемую даму, он кружил ее и напевал:
Вилья, о милая Вилья…
Он побрел в чулан с инструментом и нашел там связку фанерных табличек, которые каждый год, перед тем как вернуться в город, заботливо собирал и прятал. Он сам сделал их, все до одной, выпиливал, насаживал на колышки, красил. Фон он загрунтовал белилами, а буквы выводил красной краской. Таблички было видно издалека, и в назначении их не мог бы усомниться никто. На каждой было написано:
ЧАСТНОЕ ВЛАДЕНИЕ, ВХОД ВОСПРЕЩЕН.
Втыкая таблички в песок вдоль границ участка, он все еще ощущал прилив бесшабашной веселости и глуповатого счастья. Разве не об этом мечтал он весь год, отдавая всего себя другим, щедро черпая и черпая для них священный нектар из глубин своей души? Разве не ради этих минут приносил он в жертву публике всего себя, весь свой талант и силы и превращался из живого человека в орудие искусства, орудие их — всех этих совершенно посторонних ему людей, их сообщества, их высоких идеалов? Это было нелегко, это изматывало, изнашивало до дыр, но стоило всех усилий, потому что под жирным слоем грима, задыхаясь под тяжелыми костюмами и неудобными накладными носами, он знал, чувствовал каждую минуту: наступит одно прекрасное время года, и он станет самим собой — свободным, независимым и безвестным, он будет наконец предоставлен лишь самому себе.
Он сравнительно легко перенес ужин в обществе адвоката Верховного суда — тот оказался вовсе незнакомым господином. Рейнхард Поульсен тут же потерял к нему интерес, адвокат как адвокат. Едва покончив с кофе, перекинувшись словечком-другим со знакомыми и, как положено, сердечно хохотнув по поводу чего-то, он устремился обратно через дюны, чтобы не упустить ожидавшее его великолепное зрелище. На пути он обогнал супружескую пару из Копенгагена, они, по-видимому, тоже торопились к месту, откуда удобнее любоваться закатом. «А, значит, добрались-таки», — подумал Рейнхард Поульсен и сделал вид, что не заметил их. В сердце своем он стремился к чему-то большему, чем случайная встреча, к тому, что обрел, лишь ступив на террасу своего дома и обратив лицо к морю. Вот оно наконец — долгожданное мгновение, полное и столь драгоценное единство всех фибр его души и тела, его истинное «я».
Солнце удивительно быстро и величественно скользило вниз к глади моря, облака восходили ввысь и расступались в стороны, силуэты чаек застывали в воздухе, четко прорисовывая глубину пространства, звуки, казалось, лучились из высокого купола небес, и вот… вот солнце ударилось о горизонт, и все существо Рейнхарда Поульсена пронзила сладкая боль, породив в его груди музыку, тончайшую мелодию, которая звучала все громче и громче, наполнялась многоголосьем, переходила в целую симфонию звуков с ясно различимыми в ней партиями человеческого сердца, искусства, общества и природы… мелодия все росла, становилась более мощной, пронзительной, нестерпимой, она просилась наружу и наконец сорвалась с губ, когда он, простирая руки к морю, задекламировал своим глубоким, неповторимым по звучанию голосом:
Радость, пламя неземное,
Райский дух, слетевший к нам,
Опьяненные тобою,
Мы вошли в твой светлый храм.
Ты сближаешь без усилья
Всех разрозненных враждой.
Там, где ты раскинешь крылья,
Люди — братья меж собой[26].
Леан Нильсен(р. 1935)
ВНИЗ ПО ЛЕСТНИЦЕ, СКОРЕЙ НА УЛИЦУ
© Gyldendal Publishers, 1983.
Перевод С. Белокриницкой
Я проснулся в холодном поту — мне привиделся кошмарный сон: десять налоговых инспекторов в отглаженных брюках, блестящих ботинках, с чисто промытыми волосами, в каждой руке по «дипломату», гнались за мной проходными дворами и в конце концов зажали в угол, и там они говорили мне вежливо и с улыбкой: «Спокойно, Нильсен, спокойно», — и похлопывали меня по плечу, как лошадь. Из их «дипломатов» стремительно появились одна за другой бумаги и карманные калькуляторы. Худой наглаженный инспектор, похожий на тростинку на ветру, прошелестел:
— Вы задолжали государству сто тысяч крон, Нильсен. Будьте добры уплатить их немедленно.
— У меня нет денег, — сказал я, бледнея и обливаясь холодным] потом, — я истратил их на курево и выпивку, но я с удовольствием заплачу, как только достану деньги.
Худой инспектор снова прошелестел:
— Нильсен, вы живете в стране, где безукоризненно работают железные дороги, почта, здравоохранение, таможенная служба, портовая служба, все наши демократические институты. Наши политические деятели — избранники народа — без устали и невзирая на личные неурядицы блюдут ваши интересы, Нильсен. Должны же вы понимать, что все это не задаром?
— Да-да, — пробормотал я.
После этого чистенькие инспектора взяли меня под руки, вывели, посадили в машину и привезли на какую-то фабрику на Тагенсвей, а там приковали к машине, которая вставляла зажимки в бумажные сумки.
Инспектор, такой худой, что его было почти не видно, сказал:
— Здесь вы будете работать, пока не погасите задолженность.
— Хорошо, — согласился я покорно, а сам огляделся в поисках возможности улизнуть, но увидел лишь держателей акций, директоров и инженеров — все они улыбались во весь рот, — да еще вереницу рабочих, согнувшихся над грохочущими машинами.
Моя машина включилась с оглушительным лязгом, я стал вставлять в нее бумажные сумки и проснулся.
Я спустил на пол свои натруженные ноги и потянулся за брюками, которые всю ночь простояли торчком на полу. Надевая их, я принял решение сделать сегодня самому себе подарок. Я куплю новый шланг для водопроводного крана, мой теперешний растянулся и все время спадает, кроме того, я куплю себе тюльпан, большой красивый цветок, который хоть немного оживит мою комнату.
Я спустился вниз по лестнице и вышел на улицу.
Мой велосипед исчез, то место, где я вчера вечером прислонил его к стене, было голым и пустым, как моя голова.
Я ощутил пронзительную боль. За полгода у меня экспроприировали уже второй велосипед. Было, черт побери, из-за чего огорчиться.
Я только-только объездил этот велосипед, он был удобный и послушный, темно-зеленый, изящный, с легкой и прочной рамой и безупречными колесами, он не жаловался, когда я наступал ему на педали, ход у него был совершенно беззвучный, и я чувствовал, как он радуется тому, что езжу на нем именно я, а не кто другой. Впервые в жизни я не поскупился на кожаное седло, оно было солидное, крепкое, мои объемистые ягодицы входили в него как влитые, словом, ездить на велосипеде было одно удовольствие. И вот он исчез, и мне было жалко его до слез.
Надеюсь, что тот мой треклятый согражданин, который спер велосипед, будет ценить его по достоинству и обращаться с ним так, как он того заслуживает.
Хуже всего, что теперь я потрачу массу времени, повсюду разыскивая свою пропажу. Я буду невольно разглядывать каждый встречный велосипед, изучать его раму и седло. А ведь какие интересные вещи я мог бы увидеть вместо этого! Вор украл у меня еще и время и новые впечатления. Хоть бы мой велосипед развалился под ним или лягнул его по ноге на оживленном перекрестке!
Теперь мне придется передвигаться на своих двоих или ездить на автобусе, где меня то и дело будут зажимать, точно в тиски; и ведь как бывает в автобусе: у водителя работа ответственная, можно сказать, вредная, да и личных проблем полно, нервы у него на пределе, и он молчит, как истукан, а пассажирам передается его настроение, и они едва осмеливаются взглянуть друг на друга; а бывает и наоборот: озверевшие негодяи пассажиры знать ничего не хотят о том, какая вредная у водителей работа, и накидываются на них. Уличное движение — маленькая гражданская война, от которой страдают, однако, лишь измотанные граждане, но никак не государство.
С тяжестью на сердце я пустился в путь.
Я обошел много скобяных магазинов, но резиновые шланги нигде не продавались, они вышли из моды, и в конце концов я купил гибкий шланг из металлических колец.
В цветочном магазине я приобрел довольно крупный красный тюльпан; я поставлю его на письменный стол, и он будет вдохновлять меня.
Вглядываясь в каждый встречный велосипед, я иду домой, поднимаюсь по лестнице, стараюсь поскорее проскочить второй этаж, где живет пекарь, я с ним знаком и подарил ему несколько своих книг. По отношению к нему у меня всегда нечиста совесть, потому что я встречаюсь с ним каждое утро в четыре часа, когда он идет месить тесто, а я возвращаюсь из веселой компании. Поэтому он обращается со мной пренебрежительно. Когда мы встречаемся на улице, он кричит: «А вот и писатель — нахлебник государства!» А если мы встречаемся в пивной, он требует, чтобы я его угостил: ведь я гребу деньги лопатой, хоть и постоянно бью баклуши. Когда я при деньгах, я безропотно раскошеливаюсь, потому что не представляю, как иначе мне выбить у него из рук оружие.
Придя к себе в квартиру, я наливаю воды в вазу, добавляю щепотку соли и сахара. Кажется, это полезно для цветов. Я вынимаю тюльпан из бумажной обертки и ставлю его в воду. Он красивый, я помещаю его на письменный стол и с минуту любуюсь им.