Прими благодарность мою и прими поцелуй — целую губы твои и губки Тины.
Среда.
Думаю о тебе день-деньской, но так черно на душе, что слова не складываются в строки. Милая, как мне не хватает тебя.
Стихи отослал в издательство — ответят, должно быть, нескоро. С кем только не говорил я сегодня… с чиновником, с какими-то пенсионерами и с актером, с кучкой пропащих пьянчуг, с перепуганным насмерть продавцом «травки» — просто челюсть треснула от разговоров.
Беседуя с одним, я смущался; с другими был горд и заносчив; порой хотелось руки на себя наложить, да и что только не мерещилось мне временами, совсем скверно было у меня на душе.
Вновь перемалываются во мне все стихи, какие я отослал. Знаю: я виноват, знаю: нельзя обрушиваться на весь мир, когда сам виноват… Ночь за ночью мысли лишь о тебе.
Четверг.
Нынче покойно у меня на душе, быть бы мне нынче с вами, за руки взять обеих — и на улицу, радоваться свету, деревьям; домам, людям и все время чувствовать тебя рядом, видеть чарующую непринужденную поступь Тины, раз-другой крепко ее обнять и, если позволит, выманить у нее поцелуй. А вечером поужинаем вкусно и станем слушать музыку, читать стихи, танцевать, и — только бы ты захотела — любить друг друга, любить…
Воскресенье.
Нынче вечером во дворе выли коты, уж очень зловещий был вой. Может, подрались из-за кошек. Помнишь того огромного, жирного кота, одноглазого к тому же и с проплешинами на шкуре — следами бесчисленных драк. Я часто встречаю его в подъезде, слишком величественного, чтобы убежать при виде жильца, как делают другие коты: он замирает на месте, жирный и одноглазый, и злобно сверлит меня своим единственным оком, будто боксер, готовый броситься на меня с кулаками. Может, это он затеял всю эту возню во дворе.
После обеда я сошел вниз, вынес мусор, а когда, выбросив его, захлопнул бак, то увидел вдруг на велосипедном навесе улитку, с полпальца длиной, с бело-коричневой раковинкой: улитка медленно ползла по крыше навеса. Как она попала в наш двор? С полкилометра, не меньше, отсюда до парка, неужто она оттуда приползла к нам? Или, может, ее принесла в зубах кошка? Или чайка выронила из клюва прямо на крышу навеса? Вряд ли улитка здесь выживет, лишь чахлые пучки травы растут у стен дома.
Я нашел под кроватью твои домашние туфли, взял одну, сжал в руках, посидел на кровати; в войлоке увидел булавку: туфли и булавка — посланцы от тебя, ты говоришь со мной через них. И еще — через вилки, ножи, которые ты оставила у меня, через цветы на окне.
И занавески куплены тобой, ты развесила их по окнам; гляжу на них и вспоминаю, как ты сновала по комнате.
А ты — оглядываешься ли ты вокруг, глядишь ли на небо, видишь ли ты над собой облака, видишь ли, как сверкают звезды? А земля, по которой мы ходим, светится тоже.
Сколько вещей в моей комнате заставляют вспомнить твою улыбку.
Копенгаген. Суббота.
Прелестные женщины мои, прелестные круглощекие женщины, красавицы мои светловолосые, легконогие. Когда же я вас увижу?
Может, кружитесь в пляске, смеетесь? Синеглазые мои женщины. Большие синие глаза у тебя и добрые спокойные руки, ты вся доброта. Резвые, прелестные мои женщины, всюду, всюду я вижу вас: вы едете в автобусе, шагаете по улице, спите в кровати. Как радостно мне вас видеть. Не будь я так вспыльчив, вы бы крепче меня любили; не будь моего буйства, вы бы чаще кружились в пляске; если бы я не тянулся к бутылке, вы чаще бы улыбались и глядели бы еще краше, не будь я такой тугодум. И если бы не вялость сердца, я бы любил вас сильнее и не вздумал бы дуться, когда вы смеетесь, пляшете, веселитесь с другими.
Пусть я несносен, но я так люблю вас…
Как я хотел бы облегчить вам жизнь, радость вам подарить, мусор за вас выносить, в лавку за все платить, нарядов вам надарить, какие вам только по вкусу, странствовать с вами по свету и всегда целовать ваши глазки, а вы бы любили меня так крепко, чтобы радость пронзила сердце. Любимая, я хочу мыть твои окна, хочу день-деньской приносить вам счастье, хочу так любить вас обеих, чтобы вы стали вольными птицами.
Ослепительные, теплые, светлые, нежные мои ангелы.
Четверг.
Доброе утро, милая, никак, ты уже на ногах? Вспотела ли ты за ночь, какие видела сны?
Мне вырвали коренной зуб. Рано утром я уже побывал у зубного врача. О, этот мерзкий запах, эта дьявольская бормашина, сверла, свисающие смертоносными змеями, полосканья, и кровь, и глухие стоны. Но и тут заметен прогресс в сравнении с давними временами, когда ротовые полости кротких поселян лечил деревенский кузнец, выдирая зубы теми же клещами, какими снимал подковы с лошадей.
Верхний протез, три нижних коренных зуба, вот и все, чем я нынче богат. Сколько мук я принял с зубами этими.
Может, я слишком часто огрызался на своем веку?
Проедусь-ка я на велосипеде, погляжу, дома ли вы, мои милые.
Четверг вечером.
Прости, что я ненароком нагрянул к тебе.
Пусть буду я для тебя все равно что какой-нибудь дядюшка, отец или мать, учитель датского, а не то — духовник. Пусть я буду самым верным другом твоим, какому все можно поведать: про любовь счастливую и несчастную, про любовь случайную и великую, про долгие романтические поцелуи у залитого солнцем прибрежья. Поведай мне о своих астрологических наблюдениях, о своих раздумьях, о жизни. Про радость поведай мне и про боль, радость и боль духа и тела, про смерть — последнюю и самую верную нашу подругу.
Приди ко мне, открой мне все про себя, не дай мне стать ворохом смятых писем в твоем столе. Приди ко мне, прекрасная сильная женщина — вот я перед тобой, вот я, тот самый — кстати будь сказано — кто так сильно любит тебя.
Приди, возьми мое тело, сердце возьми, возьми кошелек, дом возьми, все ковры и лодки. Все, все отдам я тебе. Позволь мне лобызать следы твоих ног, позволь мне бежать за тобой как смиренный пес, весь век, пока смерть не вырвет меня из жизни, не оторвет от тебя. Встретиться бы нам с тобой в другой, бесконечной жизни и, тесно прильнув друг к другу, пройтись в светлом танце, быть наконец вместе, всегда, нерушимо, без муки.
Слышал я, где-то рай существует.
Эта странная жизнь — как больно порой она ранит.
В душе круговерть: твое лицо, личико нашей дочурки, тоска по тебе, дома, окна и крики чаек, голоса соседей-жильцов, Пятая симфония Сибелиуса из приемника, облака, небо и вдали — в неоглядной дали — солнце.
Знаю: никогда больше не быть мне с тобой, никогда. Ты соединишь свою жизнь с новым другом, этим учителем датского языка, надо же так случиться — наконец-то у тебя будет муж, способный грамотно писать на нашем датском наречии. Рад был познакомиться с ним, что ж, все при нем: жадный рот, неизбывная плотская радость (до чего омерзительно прикосновение его рук), дом и дача, антикварные ценности в доме, машина, яхта. Вещи при нем, и деньги, и обывательская аккуратность… А как восхвалял он наш капиталистический строй! Но ты, когда я уходил, шепнула мне, что влюблена в него, хоть и все не так просто, оттого что жена его ждет ребенка.
С кем же из вас двоих он останется, когда родится ребенок?
Или, может, ты сама надеешься перебраться к нему?
Что ж, может, он даст тебе тепло, будет верным, надежным мужем.
Лицом и статью он похож на меня и, должно быть, неглуп, раз вы с ним толкуете о Платоне, Сократе и всем таком прочем. Рад был познакомиться с ним.
А Тине он нравится?
Мне стыдно, что я такой, какой есть, и так беден.
И так далее и тому подобное… Только не вороти нос от меня.
Воскресенье.
Хочу написать тебе, а слов нет как нет.
Спасибо, что навестила меня, спасибо, что позволила мне обнять тебя за плечи, лицом прижаться к твоему лицу.
Слова твои — будто удар ножом в сердце. Чужой, сказала ты, будто для тебя я чужой. Так скоро! Что же я могу тебе написать?
Было время, мы вдвоем глядели на деревья, было время, вдвоем катались в траве, возились в кровати вместе с нашей Тиной — а сколько было у нас общих слов…
Чужой, сказала ты… Непостижимо.
Как велика была моя нежность к тебе, когда ты стояла здесь в моей комнате!
Значит, я просто робкий чужак, который рвется к тебе?
Пугливый и робкий чужак?
Только бы ты вспомнила меня, прежнего. Только бы ты разбила лед отчуждения.
Пятница.
Спасибо, что позволили вас навестить.
Всего лишь несколько слов хочу отослать тебе, всего лишь несколько слов, полных любви.
Все думаю о тебе, о весне, о руках твоих.
Когда я был у тебя, мы сидели друг против друга в углу, и я страстно желал привлечь тебя к себе, ласкать тебя, любить.
Как рад был бы я отыскать хорошие стихи для тебя, с какой радостью прочел бы их вслух, чтобы тепло поэзии хоть ненадолго нас обволокло.
А что же сказал я, что сделал?
Все, что так хотелось сказать, не сказал.
Вижу: между нами — стена, и только в миг расставанья ты слегка приоткрываешь в ней щель, и, лишь покидая тебя, я могу поцеловать тебя в щеку, обнять.
Зачем изгонять нежность, тепло?
Два живых человека, полных сил… Помнишь, как мы стояли лицом к лицу?
Отчего же нет любви между нами?
Отчего нам так трудно вместе?
Эх, дурацкие все вопросы. Ты же любишь другого.
Как хороша ты была. Как сладостно было слушать твои песни, слушать, как ты болтаешь с Тиной, глядеть на ваши забавы.
Сколько всего ей надо знать, скольким новым словам научиться.
Твое имя хочу я твердить, твое имя тебе в ухо шептать. Звать тебя.
Ты — сама жизнь. И во мне жизнь бьет ключом. Милая…
Нет у меня слов. Да от слов все равно нет проку.
Я даже богу молился, чтобы вернуть тебя.
Может, он пошлет к тебе светлоокого ангела, который вступится за меня.
Как-никак я могу похвастаться кое-чем, чего лишен твой учитель датского: тремя великолепными зубами — честными пролетарскими зубами, оскаленными в мрачной усмешке.
Понедельник.