и носятся друг за другом, обмениваясь сигналами, каких никто, кроме них, не понимает. А вот жестокий обряд посвящения подростков в мужчины в одном индейском племени. В конце концов мальчик снова взял книжку про Раму Саму, решил попробовать найти в безлюдном пейзаже это улыбающееся чудовище.
Вообще-то он отваживался на это словно бы против воли и сам понимал: в душе ему совсем не хотелось видеть затаившееся чудовище, во всяком случае, он рад был бы это оттянуть. Да и что так рассмешило Раму Саму? Почему он расхохотался и дал кучу денег в награду? Значит, в рисунке скрыто много больше, чем подумаешь поначалу? И все остальные люди сразу это замечают и только ему одному это не по зубам? И все они тоже смеются? Должно быть, от радости, что нашли Раму Саму? Мальчик оттолкнул книжку и уставился в потолок.
«Пора не пора — иду со двора!» Жаркий воздух проникал в комнату сквозь занавеску, принося с собой запах флоксов. Солнечные блики усеяли гладкий подоконник и, отражаясь от него, ложились на потолок. Мальчику не лежалось в кровати: он вертелся и ворочался в ней, но в конце концов, как велено было, снова взял книжку в руки и принялся изучать картинку: озеро — его глаз, облако — его рот… Мальчик долго вглядывался в озеро и облака, потом слегка повернул книжку — а все напрасно. Опять отбросил книжку к себе на колени, но уже понимал: это всего лишь отсрочка; сна не было ни в одном глазу, и он знал, что не успокоится, прежде чем не увидит этого Раму Саму.
И еще кое-что понимал он или, может, только почувствовал: Рама Сама сам по себе не страшен. Страх в тебе самом, может, даже только в тот миг пронзал тебя, когда уже нельзя оттянуть встречу с чудовищем. Не то страшно, что видишь, страшно — увидеть, а самое страшное — тот самый миг, когда вот-вот увидишь. Самый страшный миг — перед встречей с чудовищем. А после — по крайней мере можно надеяться, — после ничего страшного уже не будет.
С еще более отчаянным сердцебиением — он знал, что на этот раз ему повезет, — он в третий раз схватил в руки книжку и сразу увидел все, что давно уже было видно родителям: поперек пустынного ландшафта стоял, нет, висел Рама Сама. Он вобрал в себя лес, одна рука его — мыс, выступающий в озеро, ноги его обрамляли лесную церквушку. Рукой, той, что озерный мыс, Рама Сама салютовал мальчику; из крон деревьев выступило его лицо — глаза, нос, рот, — лицо это, совсем не страшное, улыбалось.
Мальчику вдруг почудилось, будто из-под него уплывает кровать, сердце так колотилось, что захватило дух. Он опустил на перину раскрытую книжку и ощутил на разгоряченном лице дуновение ветра, струившегося от окна, теперь все позади: теперь все позади, дело сделано.
Он задремал, несколько раз просыпался в тот долгий вечер, слышал голоса родителей где-то в доме, слышал, как в соседнем саду бегают дети, играя в прятки, и кто-то кричит: «…иду со двора!» Много раз подносил он к глазам картинку, но всегда требовался особый миг, чтобы в обычном пейзаже вдруг возник Рама Сама, приветственно вскинувший руку, — и всякий раз перед этим мальчик ощущал легкое круженье в голове и внезапный толчок во всем теле. Но стоило Раме Саме возникнуть, как пейзаж уже переставал быть пейзажем. Недаром отец говорил: одно из двух…
Над кроватью висела картинка из книжки про Робинзона Крузо: Робинзон уже обнаружил следы человеческих ног на берегу. Картинка словно бы растаяла под взглядом мальчика. Когда же она снова возникла, он впервые вдруг ясно увидел в кустах дикарей, а ведь он всегда подозревал, что именно здесь они должны прятаться. Да только Робинзон еще не обнаружил их, и это давало мальчику ощущение превосходства: вообще-то следовало бы предупредить Робинзона… До чего же весело быть единственным, кто видит все как есть. Надо только уметь смотреть — и сразу все вокруг переменится. Вещи, явления не совсем такие, какими хотят казаться… И блики солнца на потолке подчас обращаются в человеческие лица, а не то принимают образ чудищ, но мальчик уже раскусил их игру, и теперь ему больше нечего бояться… ровным счетом нечего…
Родители стоят у окна и говорят между собой по-английски. В комнату льется из-за их спин свет вечернего солнца, и потому лиц их не видно. Отец наклонился к матери, рука его тихо гладит ее плечо. В закатном свете пламенеют волосы матери, чуть оттопыренные отцовские уши тоже просвечены солнцем. И в миг просветления (какой никогда не забудется, но и не повторится) в его глазах отпечаталась картина: его родители, еще молодые, красивые, склонились друг к другу, разговаривают на чужом языке. А за ними, из уже осенней листвы, видимой сквозь запыленное стекло окна, выглядывает Рама Сама — получеловек-полуобезьяна и ухмыляется добродушно во всю огромную пасть.
Кристиан Кампманн(р. 1939)
ПРИБЕЖИЩЕ
Перевод А. Афиногеновой
И так, фирма приняла на работу негра. Эрлинг пригласил его домой, и они с Маргрет единодушно решили, что Джо — славный малый. Но вскоре этот черный американец нашел себе белую девушку, датчанку, «ничего страшного, разумеется, я хочу сказать — этого еще не хватало…» Только Джо бывал у них гораздо реже, и вечера вновь стали скучными и бесцветными. Маргрет, не выпуская из рук вязания, исподтишка наблюдала за мужем — он не находил себе места — и тщательно следила за своими словами: к чему рисковать семейным покоем.
Как-то раз — по телевизору передавали последние известия — Эрлинг воскликнул:
— Подумать только! Нашим малышам одному уже четыре, другому — два, мне вот-вот тридцать стукнет, а мы все никак с места не сдвинемся!
Маргрет ушла на кухню — кусты наконец-то подросли, теперь уже никто не будет заглядывать в окна. Дети могут играть спокойно. Пусть едет без меня.
Но его приятель, Бёрге П. Ольсен, — они пришли в фирму одновременно и тесно общались, даже вечера вместе проводили, так что пришлось несколько раз закатить Эрлингу сцены и запретить эти идиотские хождения по пивным! — так вот этот Бёрге П. Ольсен сбежал из заведения оптовика Адельборга и поступил в фирму кухонного оборудования, хотя был специалистом по электрическим часам, и получал теперь втрое больше. Этого не может быть, сказала Маргрет. Еще как может! — закричал Эрлинг с горячностью, какой она уже много лет в нем не замечала, и выбежал из дома. Маргрет задумалась. Пыталась не думать. А на следующий день он объявил ей о своем решении. Она не возразила.
Его мать не давала им житья, сыпала соль на раны, доводила до исступления.
— Да, милая Маргрет, ты знаешь, я вам никогда не докучала, но это так увлекательно, что я просто не могу оставаться в стороне. Эрлинг давно мечтал поехать в Америку. Когда он женился на тебе, я боялась, что он откажется от этой идеи. Будет вынужден отказаться. Подумай только, сколько он сможет там зарабатывать, ведь там нет этого социалистического налогообложения, которое высасывает всю кровь из невинных людей… И карьеру сделает. Его отец гордился бы им.
— Давайте сперва дождемся виз. И потом Эрлингу нужно получить место.
— Место, место. Какая же ты все-таки пессимистка. Впрочем, я это всегда знала…
— Просто я боюсь. И ты бы боялась… на моем месте.
Ничего не выйдет из этой затеи, думала Маргрет, уж больно сложно.
Но все устроилось. Они продали автомобиль и дом с садиком, кусты которого доросли до окна. А вот сложностей было с лихвой. И когда Маргрет ступила на чужой берег, от нее осталась лишь высохшая оболочка, под которой кровоточила израненная душа.
Прожив несколько недель в гостинице, на что ушли все их сбережения, они переехали на Западную 76-ю улицу, рядом с Центральным парком. «Там жить нельзя, — говорит вице-директор фирмы, терпенье его вот-вот лопнет. — Там одни цветные живут, негры и пуэрториканцы». — «Ну и что, мы ничего не имеем против цветных, — отвечает Эрлинг, не обращая внимания на предостережение. — В Дании один из наших самых близких…» Но вице-директор уже ушел.
Ровно в восемь утра Эрлингу полагается быть в конторе, поэтому им приходится вставать в полседьмого. Дети продолжают спать, пока Эрлинг и Маргрет поглощают толстые ломти французской булки, по консистенции напоминающей вату, которую обязательно надо держать в холодильнике, чтобы не заплесневела…
— Куда ты сегодня?
— Кажется, в Трентон. Окрестности Трентона.
— И как там?
— Гораздо хуже, чем здесь. Дерьмовые домишки с лужайками.
— Интересно, — говорит она таким тоном, что Эрлинг поспешно прощается. — Дерьмовые! — кричит она ему вслед.
С понедельника по пятницу Эрлинг и еще один сотрудник фирмы ездят в Нью-Джерси, где продают электрические кухонные часы шести модных расцветок и кофеварку «брик-фикс». «Вы спите, миссис, а она работает, потому что вы включили часы. Вы спускаетесь вниз, а кофе уже готов. У нас есть модель, которая по желанию может включать радио…»
Торговля успешнее всего идет в районах, застроенных одинаковыми, стоящими вплотную друг к другу, похожими на коробочки домами. Телеса домохозяек выпирают из тесных клетчатых шорт, головы сплошь в бигуди. Многие из покупателей темнокожие.
— Ты скоро увидишь — они хотят иметь все самое новое и дорогое, — объяснил коллега. — Обрати внимание на их кухни: морозильник, гриль, посудомоечная машина — весь набор. И посмотреть, до чего шикарные автомобили. Это все Кеннеди виноват, проклятый либерал…
Эрлинга так и подмывает напомнить коллеге о равноправии, но он молчит — к чему портить хорошее настроение? Настроение достигает своей высшей точки вечером, когда они обедают в Ньюарке и пропускают «еще по маленькой, чтобы вернуться домой в добром расположении духа». Усталость, облегчение от того, что отработан еще один дневной заработок, делают свое дело — в голове пусто, в пыльной дымке светятся серо-золотые небоскребы; гудки буксиров высвобождают мальчишеские надежды, которые, почти угаснув за все эти годы, сейчас вновь расправляют крылья, преисполнившись уверенностью в осуществимости мечты.