ый вечер в приюте. Как над ней насмехались все только за то, что она придерживала пальцами сыр, когда ела бутерброд.
— Может, ты и вправду усвоила такие привычки у себя дома, — сказала воспитательница, — но у нас такое не принято.
Воспитательница сняла пальцы Сив с куска сыра и научила ее придерживать бутерброд с краев. Вот так, снаружи нужно придерживать хлеб, а не тыкать в сыр пальцем.
После хлеба с паштетом Сив съела бутерброд с яйцом. Желток слегка отдавал зеленью.
Сив раскрыла газету. Так велико было ее разочарование, когда она увидала непонятные подписи к комиксам, что она чуть-чуть не расплакалась. Газета оказалась на английском языке. Читать ее невозможно. Сив взглянула на первую страницу газеты. И утенок, оказывается, вовсе не Андерс, одна только картинка — правильная. Сив повернулась и долгим укоряющим взглядом смерила киоскершу. Но та торговала своим товаром как ни в чем не бывало. Надо бы запретить продавать такое детям! Сив не смела подойти к киоскерше — пожаловаться. Может, та сразу увидела бы по ней, что она приютская. Если ты из приюта, люди всегда думают, что ты вроде преступника. Сив листала газету и ела бутерброды, запивая их содовой. От слез свербило в глазах, Сив часто моргала, стараясь их удержать. Все же слезинка упала на газету. Сив крепко засопела и сказала вслух:
— А мне на все наплевать.
Хелене Андерсен(р. 1949)
ЛЮБОВЬ
© Attika. Forfatter Forlag, 1973.
Перевод С. Тархановой
Елена, шепчет он, пряча в ладони лицо, я так счастлив. Мягкие светлые волосы его струятся по золотистой спине, еще покрытой бисерными капельками воды, которые сверкают на солнце.
Зачем ты поцеловала меня, говорит он, поднимая на меня взгляд.
Затем, что ты любишь меня.
Как же ты догадалась? — улыбается он и головой тычется ко мне под мышку.
Просто потому, что ты спросил о моем имени, не так разве?
Какие мягкие волосы у него… только бы не разрыдаться.
Было время, ко мне уже подступала старость! — вдруг вырывается у него. Он садится рядом. Мокрые пряди волос падают на плечи, к спине прилип тонкий слой песка.
Обернись, обернись, только не надо спешить, и скажи мне, что видишь ты, шепчу я ему, а сама дрожу всем телом.
Тебя вижу, тебя, отвечает он без улыбки.
Ты удивлен? — голос почти не подчиняется мне.
Я сам не свой.
Отчего?
Оттого, что страшусь потерять тебя.
И ему тоже не подчиняется голос.
И снова он неотвязно глядит на море. Любимый, возьми мою руку, если не знаешь, куда идти. Я пойму тебя — ведь и я плутала, сбившись с дороги. Только не вступи ненароком на старый путь — он заведет тебя в тупик. А к полуночи нам надо вернуться.
Я робко вписываю нашу любовь в его спину.
Повсюду вокруг в белом песке резвятся, смеются люди, в воздухе звенит музыка, а волосы любимой моей одного цвета с солнцем, одного цвета с глазами ее, одного цвета с любовью моей. Дети окликают друг друга и, взвизгивая от счастья, катаются по песку, а после, стоя на коленях, строят сказочный замок, который растет под ручонками их и быстро раздается вширь.
Двое мужчин перебрасываются красным мячом — и снова молоды, снова прекрасны оба, и в просвет между ними вдвигается низенький толстячок, но, не дойдя до моря, оглядывается и машет кому-то, затем, раскинув руки, входит в воду.
Любимая, волосы твои, солнце, глаза твои и любовь, глаза твои и дитя, голенькое дитя в воде, на самой кромке прибоя, — дитя упоенно дрыгает ножками, высоко вскинув пухлые ручки. А позади ребенка юноши пестрой гурьбой тянутся к пляжу: ослепительный перелив красок, бронзовых тел, соломенных шляп, желтых, красных, синих, белых купальных трусов.
Прикрыв глаза рукой, старая женщина завороженно всматривается в синь моря, где ходят шумные раскаты волн, но что это вдруг творится с ней? Зазолотились волосы, пропали морщины, и платье полыхнуло желтым пламенем, и зазвенела песня, и дети пляшут вокруг, и всюду музыка, всюду краски.
Мужчина и женщина растянулись рядом в песке, у нее на бедрах восхитительный синий узор вен, и с каждым мигом все краше этот узор и видится трогательным признанием в любви ему, мужчине, что лежит рядом с ней, ему, теплому пылкому существу, — неправда разве, что ты — это я, а я — это ты, и мы навсегда вместе, вместе со всеми людьми?
Слова — отзвук наших мечтаний…
На самом дне ямы у крайнего ряда скал спят три девчушки, обратив лица к синему куполу неба, а из дрожащего воздуха выступает голос певца, тихий его напев: «Если скрипач вам сыграет, а я спою, прялку в руки возьмите, чтобы пряжа окутала сердце, и никогда не гоните, не гоните певца…» Один за другим просыпаются сонные люди от тысячелетнего сна и выбегают туда, где веселится нагота, и пляж уже не пляж, а море пляшущих, смеющихся людей, и, должно быть, я прежде был болен, если не понимал, чем владею, пока не отринул все. Любовь, только она и есть на свете, только она вращает шар земной. Любовь, кто сможет с нею спорить, что бы ни думал он на этот счет? Любовь нам всем дана на радость — так внемлите, внемлите же человеку, который тщился от нее бежать…
Ласковый теплый ветер веет из светлой дали, с моря, сверкающего, будто ртуть. Сквозь легкие облака, кудрявыми барашками плывущие по небу, сияет солнце. Ярко белеет у моря веселый пляж.
Ветер играет перышком, летящим к земле, — глазок ромашки уже заприметил его. Как молод, как молод, как молод мир…
Марианне Ларсен(р. 1951)
ВСЁ ЖДЕШЬ И ЖДЕШЬ ЧЕГО-ТО
© Gyldendal Publishers, 1983.
Перевод П. Мамонова
Никто. Нет. Ингеборг.
Имя не подходило ей. Не соответствовало оно и времени, тому времени, в какое она жила. Она была слишком уж размазня для такого имени, а время — слишком уж приземленное для него. Ингеборг. Куда же держала она путь?
Никто не сумел догадаться, какой именно любви ей хотелось. Считалось, что с ней все в порядке. Как-то она обмолвилась, что не чувствует в себе достаточно душевной красоты, чтобы думать о создании семьи. Кроме того, она чересчур замкнута. Тот он, к кому она бежит, когда ей делается тошно, и хочется куда-то пойти, с кем-то побыть — не все ли равно, что он собой представляет. Не потому она идет, что он такой или сякой. Просто идет, и все тут. И если он оказывается дома, они болтают чуть не полдня. Потом она уходит, как пришла. Она не знает, кем он станет. И он про нее не знает.
Ей было тошно. Ей не сиделось дома. Захотелось пойти поболтать с ним. Она спустилась вниз, вышла из дома на улицу.
У автобусной остановки стояла женщина. Все в женщине казалось вытянутым и узким. Лицо, фигура, ноги, руки. Весь ее облик. Она подошла и встала за ней. Подходили еще люди, много людей, много вытянутых тел, и лиц, и ног. Все на один манер. А на месте щек и выше, к вискам, где уже волосы, у всех — синеватые тени. Начал накрапывать дождь.
Подошел автобус, и люди один за другим стали садиться в него. «Что же мне делать?» Ингеборг никак не могла отвязаться от этой фразы, она постоянно вертелась у нее в голове. Даже здесь, в автобусе, в общественном месте, она не замедлила явиться, на этот раз в таком варианте: «Что же мне делать, если его не окажется дома?» Она дернула головой. Почти незаметно. Какая-то доля секунды. Легкая форма эпилепсии, скажем так.
Вся вытянутая девица с орущим ребенком вошла в автобус и уселась рядом с Ингеборг. Ингеборг посмотрела на орущего малыша. До чего же нормальный вид. Никаких синих теней на месте щек, нормальнейшая, круглощекая, красная от напряжения, дико вопящая рожица. Крик не раздражал и не пугал Ингеборг, напротив, она сама бы сейчас с удовольствием завопила во всю глотку, зажмуриться бы, сделаться красной от злости и напряжения и бесноваться, орать вместе с ним. Не будь она такая заурядная, она бы обязательно сейчас завопила. Ингеборг, тридцать два года, безработная, промокшая под дождем, с мокрыми волосами, орущая во весь голос. Крик жаждал вырваться наружу. Так нет же… «Что же мне делать?» — только этой проклятой фразой способна была она выразить свое отчаяние, и притом так, что ни на кого, кроме нее самой, это не подействовало бы, никого бы не потрясло.
Иногда, вставши утром с постели, она произносила эту фразу вслух, в таком варианте: «Что же мне сегодня делать?» И повторяла ее до тех пор, пока слова не лишались своего первоначального звучания и смысла, превращаясь в нечто мистическое — эхо ее плоти, эхо, что отдавалось во вселенной или же где-то в глубине веков. Вообще-то есть такая детская игра: бесконечно повторять про себя одно или несколько слов, покуда слова куда-то не улетучатся, а сам ты не сделаешься какой-то ошалелый, — похожее ощущение бывает, если нарочно долго-долго пыхтеть.
Кто она такая? У нее нету никакой работы. Что это означает? Она опять дернула головой. Ребенок рядом внезапно перестал орать. Мать прижала эту круглую, пылающую мордашку к своему вытянутому бледному лицу с синими тенями. Ингеборг тоже вдруг ужасно захотелось прижать головку ребенка к своей щеке. Она осталась сидеть как сидела, руки в коленях. Она почувствовала, как одежда делается слишком просторной для нее, вещи будто увеличивались в размере. Брюки стали длиннее и странно растянулись. Рукава куртки вытягивались прямо на глазах, как какие-нибудь быстрорастущие растения, наползали на кисти рук.
Вот и ее остановка. Дом, где он жил, был прямо тут же, за окном автобуса. Она разом вскочила. Задела при этом девицу с ребенком, который тут же принялся орать.
«А ну, успокойся!» — лениво прикрикнула на него девица и даже не двинулась, чтобы успокоить ребенка. Ингеборг поддернула рукава куртки и стала протискиваться к выходу. Свет в автобусе имел тот самый синеватый оттенок, что и тени на лицах пассажиров. Похоже было, будто находишься в комнате смеха перед кривым зеркалом, в котором все такие вытянутые, и тонкие, и серо-синеватые на вид, но ведь в комнате смеха все меняется мгновенно, раз — и все вдруг окажутся круглые и сплюснутые. Или, например, плечи у всех окажутся не там, где надо, и эта круглая детская головка с зареванной мордашкой, с разинутым в крике ртом, повиснет где-то там на своей длинной, слабой шейке, вдалеке от материнского плеча. Рывок вперед — и Ингеборг выскочила из автобуса.