Я кланяюсь… Вы слышите аплодисменты?..
— Слышу, слышу. Это колоссально!
— Ну как, прославит меня этот фокус на весь мир? Как вы считаете?
— Еще как прославит! В этом нет никакого сомнения. Вы затмите самого Чаплина! Но как, собственно, вы собираетесь это сделать?
— Да, вот именно, — произнес он с сомнением в голосе, — я как раз сидел и думал, как мне это сделать? И надо сказать, я еще не совсем понял как, — тут лицо его вдруг прояснилось, — но я пойму и прославлюсь на весь мир.
Я снова был потрясен. У меня даже дыхание перехватило. Это же именно…
Впрочем, об этом я лучше тоже умолчу.
Я сошел на следующей остановке. На две остановки раньше, чем надо. И поплелся пешком по одной из тех грустных, прозаических окраин, которые рождают мечтателей и фантазеров. Рассказ моего попутчика расстроил и смутил меня. Так случается, говорят люди, когда встречаешь своего двойника.
Вильям Хайнесен
Девушка рожаетПеревод С. Петрова
Северная Атлантика иногда даже в самую мрачную зиму ведет себя по-летнему — штиль, теплынь, пронзительный блеск солнца. Удалые моряки былых времен называли такую летнюю погоду в зимнюю пору «гальционовой». Об эту пору зимородок — гальциона — высиживал птенцов, и, пока он сидел на яйцах, боги бури отдыхали.
Такова была погода на море в конце декабря 1919 года, когда пароход «Ботния» вдруг наскочил на плавучую мину между Исландией и Фарерскими островами. Мина эта была полуподводная. Вахтенный заметил ее, когда уже было бесполезно бить тревогу: он услышал, как она шаркнула по борту, и на несколько секунд потерял ощущение реального, перенесясь домой, к молодой жене — ему было всего лишь двадцать, и он недавно женился. Но ничего не произошло, мина не сработала. Может быть, она испортилась, слишком долго находясь в воде. Пароход преспокойно шел своим курсом, а волны веселыми молниями взблескивали на солнце. Вахтенный подумал, что, если бы пароход пошел ко дну, солнце светило бы по-прежнему и все в мире шло бы своим чередом.
Через несколько дней, когда «Ботния» находилась приблизительно в восьмидесяти морских милях к востоку от Фарерских островов, срок высиживать птенцов у зимородка кончился, и три тысячи океанид, которых Нептун прижил со своей женой Фетидой, ринулись проказничать, всячески пакостя добропорядочным кораблям. Им как маслом по сердцу, когда горка посуды съедет с накренившегося буфета и грохнется на пол. Когда несчастные пассажиры без кровинки в лице, с ледяным бисером пота на лбу проходят через неописуемые муки морской болезни, они орут, как детишки на качелях, и помирают со смеху, когда зеленая кипучая водяная гора с белым гребнем валится на палубу и железный корпус содрогается и жалобно стонет под ней.
Больше всего они веселятся и радуются, когда шхуну ударит насмерть, и ничто их так не бесит, как спокойствие и решительность моряков или невозмутимость пассажиров, которые не поддаются морской болезни, а сидят себе как ни в чем не бывало в курительном салоне, попивая грог и попыхивая сигарами.
Особую ненависть злокозненные дочери морского бога питали, видно, к старому капитану «Ботнии» Тюгесену, чье багровое одутловатое лицо всегда сохраняло неуместно веселое и насмешливое выражение; похоже было, что он насмехается над разбушевавшейся стихией. Первый штурман Странге был человек серьезный и тоже не любил эту беззаботность капитана. Он считал ее ненормальной и происходящей, видимо, от старческого склероза. Ведь не было ровнехонько никакой причины ухмыляться в такую мерзкую погоду, когда ветер не меньше десяти баллов, а барометр предвещает бурю, да еще когда идешь по такому фарватеру, где плавучих мин, что изюмин в рисовой каше. Судно уже восемнадцать часов еле тащилось, и шансов вернуться домой в сочельник не осталось. Штурман Странге мысленно видел, как его жена и три дочурки сидят, уныло и растерянно глядя на зажженную елку, если только вообще надумали зажечь ее.
Когда море волнуется, каюты на пассажирском пароходе превращаются в лазарет, там до омерзения воняет желчью, и рвотой, и камфарными каплями, и из тесных каморок исходят стоны тихого отчаяния или несутся громкие крики о помощи вперемешку с кашлем и полузадушенным клекотом в горле. Само собой разумеется, что морская болезнь не смертельна, но она вроде как бы в карикатурном виде преподносит нам предвкушение той смерти и гибели, что всех нас в конце концов ожидает, и телодвижения жертв ее мало чем отличаются от телодвижений грешников в Дантовом аду, хотя, надо сказать, последние куда менее разговорчивы.
При таких обстоятельствах судовой горничной предъявляются прямо-таки нечеловеческие требования, она должна творить чудеса и спасать грешные души. Горничная во втором классе, семнадцатилетняя исландская девушка, почти сутки напролет делала на совесть все, что могла, а потом свалилась сама, и некому стало отзываться на мольбы больных о помощи. Официанту Эрнфельдту, который сидел себе спокойненько в кают-компании и играл в домино с единственным оставшимся на ногах пассажиром, следовало заменить ее. Это было ему вовсе некстати. Он попробовал вдохнуть жизнь в изнемогающую девушку.
— Как тебе не стыдно, Мария! — увещевал он. — Нельзя горничной поддаваться такой ерунде, как морская болезнь. Это вовсе не болезнь, а одно воображение.
Девушка лежала в обмороке и не отвечала. Растрепанные светло-рыжие волосы свисали ей на лоб, усеянный капельками пота.
Ресницы у нее были светлые, как у телки. Она лежала одетая, да еще наверчено на ней было всяких юбок, платков и прочего вздора.
— Сбросила бы с себя хоть малость тряпок-то, чего в них кутаться! — сказал официант. — Сроду этакого наряда не видывал!
Он с раздражением рванул все это дурацкое тряпье. Горничная лежала неподвижно с закрытыми глазами и открытым ртом.
— Дьявол! — произнес официант голосом, охрипшим от изумления. — Так ты в положении? Черт меня подери, ежели она не в положении, господи, прости меня, грешного! Ну и история! Чтобы в положении да на судно…
Мария рванулась и пыталась избавиться от руки, которая шарила по ней. Вдруг она очнулась, приподнялась и со злостью глянула на него.
— Убирайся!
— Подумаешь, какая неженка, — сказал он, скаля зубы в возбужденной улыбке.
Лицо у Марии исказилось, она закусила губу и вдруг ударила официанта по лицу. Тот схватился за нос — на руке была кровь.
— Ах, чтоб тебя!.. — воскликнул он, выхватил носовой платок, намочил и, встав перед зеркалом, стал прикладывать его к кровоточащему носу.
Мария по-детски зарыдала во весь голос, широко открывая рот, но через секунду вдруг сорвалась с койки и исчезла.
— Погоди ты у меня, сука! — крикнул ей вслед официант и угрожающе захохотал. — Будешь ты у меня порядок знать!
— Чистая комедия! — сказала горничная первого класса Давидсен и начала раздевать Марию. На палубе Марию окатило волной, и она насквозь промокла. Дрожала и щелкала зубами.
У Давидсен были суровые чаичьи глаза и глубокая морщина на лбу.
— Сколько? — спросила она.
— Восемь месяцев, — сказала Мария.
— Эх ты, бедолага! — сказала Давидсен. — Вот выпей-ка, согреешься.
— На девятый пошло, — закрыв глаза, шепнула Мария.
— Рехнулась девка, — сказала Давидсен. — Ложись здесь и лежи спокойно!
— Нечего мне лежать, — ответила Мария. — Мне теперь совсем хорошо стало.
— Да уж лучше некуда, — сказала Давидсен. — Что ж, надо как-то выпутываться. Поговорю-ка я со стюардом!
— Ой, не надо! — взмолилась про себя Мария.
Давидсен исчезла и вернулась со стюардом. Он глядел на девушку и качал головой. Это был пожилой мужчина отеческого вида, со сверкающей плешью и обвислыми усами. Он приподнял холодную руку Марии.
— Болит где-нибудь?
Мария покачала головой.
— Нет. Теперь опять хорошо. Я пойду к себе…
— Эрнфельдт приставал к ней, — пояснила Давидсен.
— Пускай Аманда побудет во втором классе. От той он живо отстанет, — сказал стюард. — Есть у тебя жених? — обратился он опять к Марии.
— Нет.
— Бросил?
— Да.
— Зачем же ты из дому удрала?
Мария молча опустила веки.
— Ты просто сумасшедшая, — сказал стюард.
— Теперь мне опять хорошо стало, — ответила Мария. — Я справлюсь с работой.
Стюард обернулся к Давидсен:
— Приглядывай за ней!
На другой день буря поослабла и судно начало потихоньку продвигаться по курсу. Анемометр колебался между семью и девятью. Таким образом прошли еще добрые сутки, настал сочельник, а норвежский берег еще и не показался. К обеду погода испортилась, ветер перешел в настоящий шторм. Пена кипящих валов шквалом обрушивалась на судно. Но воздух был чист, и между солеными водопадами сверкало у самого горизонта багровое солнце, озаряя все вокруг волшебным и словно подземным пламенем.
В первом классе были на ногах только четверо пассажиров. Они сидели верхом на мягких стульях в курительном салоне, закинув назад руки и охватив ими спинки стульев. Трое из этих салонных всадников были исландцы: врач, часовщик и известный поэт Эйнар Бенедиктссон. Четвертый был фаререц, машинист Грегерсен, низенький, лохматый, бородатый, неизменно улыбающийся доброй улыбкой старый фавн. Исландцы сжимали в руках стаканы с водкой. Фаререц был трезвенник. К стулу врача была прикреплена соломенная плетенка, в которой, точно младенец в колыбели, покачивалась и перекатывалась бутылочка.
Шум непогоды и неистовая качка судна затрудняли беседу, но часовщик увеселял компанию пением. У часовщика Балтазара Ньяльссона были хорошие голосовые данные, однако использовались они только в кругу добрых друзей и под влиянием возбуждающих средств, а репертуар у Ньяльссона был хотя и ограниченный, но зато изысканный: он состоял из великопостных и погребальных псалмов старинного псалмослагателя Халлгрима Пьетюрссона. Балтазар, сын священника и сам священник по образованию, отверг религию, считая ее безнравственной, старинные псалмы, однако, любил по-прежнему и знал их назубок. Оба его соотечественника подпевали ему в тех местах, где они помнили слова.