Современная датская новелла — страница 16 из 63

Фарерский машинист внимательно слушал и удивленно рассматривал трех распевающих соотчичей. Двое из них, поэт и врач, были, видно, силачи; первый — статный, с пронзительным взглядом; второй — грузный, как бык, и черномазый, как мулат. Часовщик же был чахлый и бледный, безбородый, с тонкими чертами лица. Одет он был аккуратно и даже франтовато — в пиджаке и при белом воротничке, а остальные были в халатах и туфлях, и их утомленные бессонной ночью лица за сутки поросли щетиной. Про Эйнара Бенедиктссона всем было известно, что он, кроме писания стихов, занимается еще и политикой, а также торгует недвижимостью. Ходили слухи, что он продавал богатым и чудаковатым английским дельцам такие земельные участки, где были бы и землетрясения, и золотые жилы, и северное сияние.

Начинало темнеть, и официант пришел зажечь свет, но поэт об этом и слышать не хотел, он предпочитал блаженствовать, сумерничая и глядя, как носятся по волнам светлые отблески. Врач протянул официанту пустую бутылочку, чтобы тот заменил ее, и, пока медленно вечерело, а буря все бушевала, самовластная и обезумелая, исландцы продолжали петь свои псалмы.

Смерть суждена на муку

тому, кто жить рожден.

Отвесть угрозы руку

напрасно тщится он.

Не минешь муку эту —

у мрака быть в гостях.

Едва взнесясь ко свету,

ты снова станешь прах.

За вечер шторм превратился в ураган. Вокруг судна кипел неугомонный прибой, корпус напрягался и стонал, как роженица в муках. Шальная волна сорвала две спасательные шлюпки, уцелевшие требовали дополнительного крепления. В одиннадцать отдраился грузовой люк на баке, и — тут уж не зевай! — матросы в клеенчатой одежде ринулись во мрак с инструментом, фонарями и веревками. Командовал штурман Странге. Взгляд у него освирепел и стал совсем дикий. Ремонтные работы, которые в спокойную погоду были бы безделицей, вылились в ожесточенную войну с великанами; двоих моряков унесло бы за борт, если бы не предусмотрительность штурмана, который велел их привязать крепкими веревками к кабестану.

Когда Странге, покончив с этим делом, поднялся на мостик, капитан опять по своей привычке улыбался в бороду.

— Какого черта вы, в сущности, ухмыляетесь? Чему? — спросил штурман в бешенстве.

— Ухмыляюсь? Да неужто? — расхохотался во все горло Тюгесен.

Штурман отвернулся и пробормотал что-то вроде «ненормальный» и «безответственность».

— Вы молодец, Странге! — заметил капитан, и казалось, что его опять одолевает приступ смеха.


А внизу, в пассажирском отделении, положение стало прямо-таки катастрофическим; у многих не хватало сил ухватиться за койку, и их швыряло во все стороны. Они стукались, набивали себе желваки, обдирали до крови кожу или теряли сознание. Дети и женщины кричали и стонали от дикого страха. И было чего бояться. Стюард, официант и юнги были вынуждены прийти на помощь горничным, у которых дела было по горло. В разгар всего этого Марии опять стало дурно. Опасаясь самого худшего, Давидсен уложила ее на койку, но немного погодя упрямая девчонка снова была на ногах.

Наверху, в салоне, четыре всадника скакали сквозь ночь на своих привинченных стульях. Под потолком, между недвижными лампочками сигарный дым стоял столбом или плавал спокойными кругами, словно ему и дела не было до трагических метаний судна. Часы на стене остановились, время перестало существовать и не имело больше значения. Дьявольское безвременье царило в освещенном салоне, а свирепые чудища рычали и обезумело выли во мраке моря.

Балтазар кончил петь псалмы и предавался наслаждению сигарой. Он считал, что пришла очередь поэту развлекать честную компанию. С этим согласился и врач, а Эйнар Бенедиктссон был не таков, чтобы махнуть рукой на своих добрых соотечественников, стосковавшихся по литературе. Он опорожнил стакан, закрыл глаза, припомнил и начал мягким, но вдохновенным голосом читать свою великую оду океану всемогущему, колыбели и могиле жизни.

Как роскошны владений твоих и картины и тени!

Ты мне припомнился в дни, когда свет брезжит в сумрачной сени.

Ты волнистою грудью вздымаешься, маясь глубоко,

и мрака всесильного кубок ты вволю впиваешь,

и беспросветным веком свое смыкаешь ты око.

Как в саван мертвецкий, ты берег в прибой одеваешь,

и будто призраки стонут на дне одиноко.

В огне их могилы, в мерцающей царственно пене.

Лицом, изнемогшим во сне, как в оковах сурового рока,

взирают, как жизнью и гробом ты был и бываешь.

Вошел официант, чтобы обменять бутылку.

— Погасите этот дурацкий свет! — сказал Балтазар.

— Да ведь вы, господа, не будете же сидеть в темноте?

— Эйнаровы стихи в темноте ярче светят, — заметил врач.

Свет погасили, но прежде налили стаканы. И длинный волшебный гимн раскинул свои огромные сети, несомый энергичным, но спокойным и даже как бы чуть-чуть застенчивым голосом поэта, голосом, лишь в последней строфе поднявшимся на могучих крыльях навстречу дню.

Как дети дивятся, резвясь на берегу после шквала

и видя ракушки — улов твоего смертоносного лона,

так любы мне грохоты бурь и потоков подводные стоны,

ты, о игривая глубь, где сердца вовек не бывало.

Вихри миражей, тени, скалы одинокой колонна —

все лики твои будут ныне и присно со мною.

Пусть холодна твоя грудь под пряжкой зари ледяною,

пусть зря к тебе скалы взывают, не получая ответа,

верь, что видений единство туманное это

в душу мне хлынет, кипя исполинской волною.

Молча выпили стаканы. Настала долгая пауза.

— Теперь твой черед, Бьёрн! — сказал поэт. — Каждый из нас должен внести свою лепту, чтобы скоротать эту дьявольскую ночь.

— Мой? — хрипло спросил врач. — Да ведь у меня ни голоса, ни вдохновения. Я только и умею, что вспарывать и снова зашивать людям брюхо. Нет уж… а нельзя ли спеть что-нибудь веселенькое? Ты, фаререц, наверняка не откажешься угостить нас песней.

— Трудновато будет петь без приплясу, — раздался из тьмы сиплый голос фавна.

— Так спляшем! — сказал Эйнар Бенедиктссон. — Зажигайте свет!

Балтазар осторожно отделился от стула и тут же беспомощно растянулся на полу. Врач тоже предпринял попытку добраться до выключателя, но и его постигла та же участь. Во мраке раздавались смех и ругань двух потерпевших неудачу.

— Не трогайтесь с места и держитесь крепче! — приказал поэт. Он улегся плашмя на пол и при помощи разных ухищрений пытался доехать на брюхе до выключателя, однако и он покатился кувырком и пришвартовался под столом в противоположном конце салона.

А тем временем машинист Грегерсен завел свою песню, отбивая такт каблуками по ножкам стола. Он пел жиденьким, но пронзительным голосом старинную шуточную хвастливую песнь об императоре Карлемагнусе и его двенадцати пэрах, которые на Руси чуть было не погибли от чар поганого язычника царя Гугона, но благодаря смелости, стойкости, а равно и вмешательству сил небесных восторжествовали над колдовством: Виллум пробивает золотой жердиной стену в пятнадцать локтей толщиной, Энгельбрет ныряет в котел с кипящим оловом и выходит оттуда цел и невредим, Ярл Олаф стократно преуспевает в девичьей светлице, Роланд, дунув в рог раз единый, сдувает с головы у царя Гугона все до последнего волосочка, а архиепископ Турпин в довершение всего напускает погубительный поток на царство языческое, которое и стало бы добычей потопа, если бы великодушный император Карлемагнус, воззвав к милосердному богу христианскому, не остановил разбушевавшиеся воды…

Валявшиеся на полу исландцы, уцепясь за ножки стола и стульев, подхватили в полной темноте звонкий припев:

Едут они из французской земли,

деву-красу везут на седле —

труби, Оливант, в Рунсивале!

Вскоре после полуночи буря стала утихать, ветер повернул к северу. Над морем, где, подобно цепям, отливающим серебром, катились длинной пенной чередой тяжело дышащие валы, загорелись звезды.

Из каюты горничной Давидсен доносились полузадушенные крики, сливаясь с жалобными воплями больных морской болезнью. Старшая горничная держала девушку за руки.

— Не бойся, Мария! — говорила она ласково. — Я с тобой, да и врач на пароходе едет.

— Не боюсь я! — шепнула девушка. Она притянула руки старшей горничной к своим пересохшим губам, открыла глаза и улыбнулась слабой, усталой улыбкой: — Думаешь, началось? А может, я просто лежала не как надо? Ведь я чувствую себя опять как здоровая!

Давидсен сидела у койки и глядела в пространство. Вдруг она нагнулась к девушке и глухо сказала:

— Знаешь, Мария, когда я рожала в первый раз, так было точь-в-точь как у тебя. Мне ведь тоже было семнадцать, и я одна осталась на свете — бросил. Вот какое дело.

Мария приподнялась на локте и старалась заглянуть ей в глаза.

— Мертвого родила? — прошептала она испуганно.

— Нет.

— Очень было тошно?

— Нет.

Девушка вздохнула и опять улеглась, как полагается.

— Мальчик родился, — сказала Давидсен. — Пятнадцать ему теперь.

— Ну, а после? — спросила Мария. — Ты все-таки вышла замуж?

— Да. Только не за его отца. И очень недолго с ним жила.

Мария подремывала.

— Сосну, что ли! — сказала она.

— И то сосни-ка!

Но немного погодя девушка встрепенулась и начала отчаянно корчиться на койке. Давидсен кликнула юнгу и велела ему подняться наверх и разыскать врача, доктора Хельгасона.

— Скажи, что очень важно! Роды!

Юнга ошалело уставился на нее.

— Живо у меня, Йохан! — крикнула горничная. — Нечего глазеть! Некогда!

— Давай-ка уж лучше я сам, — сказал стюард и умчался по лестнице.

Из каюты горничной вдруг разнесся душераздирающий крик: «Мама!» А вслед за ним какой-то утробный, выворачивающий душу рев, бессмысленный звериный рык.