Современная девочка. Алюн — страница 25 из 49

Пока мама отдыхала, Алеша, не давая покоя ногам, начинал массировать сам. Потом мама так же ритмично нагибалась над его спиной, и ее пальцы, как железные горячие шурупы, ввинчивались в позвоночник. Казалось, там и кожи уже никакой не осталось, но в этой боли была надежда, боль радовала — значит, живой! Если бы вдруг так же горячо и оголенно откликнулись ноги!.. Счастливые люди — они чувствуют боль!..

Мама уходила, Алеша оставался один. Читал и думал. Читал без разбора все, что мама приносила из библиотеки. Думал о прочитанном, о себе, вспоминал. И еще слушал радио. Радио — как окошко в тот мир, от которого болезнь спрятала его в этой комнате. Даже в думах Алеша не позволял себе расслабляться. Стоит немного себя пожалеть, чуточку отпустить пружинку — и станет так грустно, одиноко и безнадежно, что вернуться потом в прежнее бодрое, целеустремленное состояние почти невозможно. Каждая такая слабинка — как случайное отступление, когда не уверен, что снова отвоюешь оставленные позиции. Раз или два это было, больше Алеша не позволял. Не имел права ни перед верой и неистовостью мамы, ни перед памятью о той разъяренной силе, которая превращала людей в ничто, ни перед друзьями-однополчанами, которые были ему и братьями и отцами и почти все погибли за долгие годы войны. Он жив — значит, обязан бороться!

Думать о Тане он тоже себе не позволял. Мама права, что отвадила ее: Таня — та брешь, через которую в его душу пролезала слабость, неуверенность, чувство неполноценности.

Когда в госпиталь приходили шефы из школ, институтов, училищ, он воспринимал их так же, как книгу, как радио, как кино, — это отвлекает, помогает жить. А потом пришла Таня со своей скрипкой. Маленькая худенькая девочка. Сколько Алеша ни вспоминал, ему казалось, что с тех пор никаких шефов больше не было — одна Таня.

Таня не только играла, она рассказывала о театрах, об артистах, о Ленинграде; говорила об этом так страстно, красочно, что Алеша стал постепенно хорошо представлять и город, в котором, конечно, не был, и его театры, и артистов с их переживаниями, удачами и неудачами. Новый мир вместе с Таней проник в его душу. А главное — скрипка. Теперь, слушая по радио симфонический оркестр, он отделял особый голос скрипки, который неразрывно был связан с Таней.

Раненых в палате было много, Таня играла и рассказывала для всех; но уже с самого первого раза Алеша знал, что, даже поворачиваясь к нему спиной, Таня вся направлена к нему, только к нему, а когда она, играя, глядела на него, прямо в глаза, неотрывно, то в палате они оставались втроем: он, Таня, скрипка.

Таня стала приходить каждый день. Его жизнь делилась на три этапа. Сначала — процедуры, разговоры с врачами. Но, что бы ни делал, он делал машинально, а в душе радостно и тревожно ждал Таню. Когда она приходила, глядел на нее, слушал, и было ему так бесконечно хорошо, что ни о чем думать просто не мог. Таня ни разу к нему не прикоснулась, не спросила о болезни, будто он совсем здоров, будто для нее это все не имеет значения, ни госпиталь, ни ранение, — только он сам. Слова и прикосновения были просто не нужны. А потом начинался третий, мучительный этап. Таня уходила, и он начинал думать о себе и о ней. Открывалась та самая предательская брешь: у него нет будущего, он не нужен Тане, безногий, ни с чем — ни здоровья, ни образования. У Тани ведь тоже нет родителей, ей нужна опора, а она такая слабая. А он — калека, и, может быть, на всю жизнь. Таня впервые заставила его так подумать о себе — калека...

Мама, которая как раз в это время нашла его, уловила только этот, третий этап. Она стала приходить к Алеше как раз тогда, когда после лекций приходила Таня. Таня, конечно, чувствовала недоброжелательность матери, но была с ней упорно вежлива, приветлива и к Алеше отношения не меняла.

Раненые полюбили Таню и за скрипку, и за то, что она осиротела на войне, что она ленинградка. К тем, кто пережил блокаду, относились особо, как и к тем, кто прошел через фашистские концлагеря. На тяжелой войне это было самым тяжелым. Поэтому Алешина мать ничего не решалась сказать Тане. Но потом, когда Алешу выписали из госпиталя, не пустила Таню к ним домой. Наверное, из-за Тани она и из госпиталя забрала его так поспешно.

Из своей комнаты Алеша слышал, как мама говорила Тане, которая очень быстро разыскала их:

—      Девочка, не ходи к нам, не обнадеживай Алешу понапрасну.

—      Вы не понимаете! — пылко воскликнула Таня. — Вы...

Но мама перебила ее, стараясь говорить шепотом:

—      Я все понимаю, я ведь тоже была молодой. И все же прошу тебя: к Алеше не ходи.

—      А Алеша, он сам...

—      Он тоже не хочет, чтоб ты приходила.

—      Это неправда! Алеша! — крикнула, позвала Таня.

Но мама, видно, просто выставила ее за дверь. Разве Таня могла справиться с нею, с ее жилистыми, натренированными руками.

Если бы он мог встать! Он накрыл голову подушкой, чтоб мама не увидела его лица, но мама в комнату не заходила, тихо копошилась на кухне, пока сумерки не запеленали все предметы, не повисли над кроватью надежным заслоном от маминых глаз... Она права, она трижды права: он должен один пробиваться через свою беду, ну, разве что с мамой, потому что она мать и это ее право. Он не должен никого больше впутывать; пусть не будет никакой отдушины, через которую просочатся боль и сомнения.

И вдруг сердце стукнуло: «Таня!» Он услышал ее скрипку. А может, радио? Нет, радио выключено, там передают что-то спортивное. А скрипка билась в стекло. Таня играла где-то недалеко. Неужели прямо на улице? Зовущее, обнадеживающее и требовательное рвалось в комнату. Проехала машина — заглушила; кто-то звонко пробежал по плитам — увлек музыку за собой; продребезжал смех, которому тоже никакого дела ни до него, ни до Тани. А может быть, это ему чудится? Алеша подтянулся на руках, взял костыль, стоящий у изголовья, поднял им шпингалет, сильно нажал на раму. Окно растворилось.

Закрыл глаза и не видел, как на пороге застыла мама и тихо отступила в кухню. Потом уже музыки не было, а Таня все равно была. Остыла комната, холодные мурашки побежали по телу... Он как-то даже успокоился: эта музыка — как уверение и требование не отступать, ждать, надеяться. Значит, Таня понимает, Таня подождет, пока он справится с бедой. Больше мысли о Тане не были тоской, он часто видел ее во сне, так же счастливо и радостно, как сегодня.

Еще недавно он мечтал о том времени, когда сможет бросить костыли, а теперь мечтает ходить хотя бы на костылях, пусть бы ватные ноги стали третьей точкой опоры, тумбой, на которую могло бы опереться тело.


3


Таня присматривалась к Лене Мартыненко. Внешность — самая обычная: круглолиц, курнос, короткая стрижка ершиком, уши торчат, но во всем облике какое-то особое упрямство, в широких плечах — сила, а тонкая талия перетянута солдатским ремнем. Голова немного набыченная, взгляд из-под бровей, глаза совсем не детские, не мальчишечьи, умные и тоже очень упрямые. Во всяком случае, не с такой внешностью петь Ленского, мечтателя-поэта.

Елена Константиновна принесла из театра несколько старых фраков, манишек, париков. Лене достался парик с замызганными рыжеватыми космами; он растерянно вертел его в руках, не решаясь надеть на голову. Сима взяла парик домой, вымыла, подкрасила, завила. Пришпилили Лене к рубашке кружевное жабо, надели парик — лицо смягчилось, упрямство утонуло в кудрях. Глянул Леня в зеркало и только головой неопределенно покачал, даже не рассмеялся. Его спортсменские широкие плечи невольно расслабились, в лице промелькнула нежность, сквозь упрямую жестковатую внешность пробивался поэт. Может быть, в каждом живет нежность, присущее поэтам беззащитное неумение прятать свое сердце? И как мало иной раз нужно, чтоб оно проглянуло и сделало знакомого человека таким вдруг новым, необычным... Перемены, произошедшие в Лене на глазах у всех благодаря таким незначительным деталям, как парик и манишка, в каждого вселяли уверенность, что и он сможет приблизиться к своему герою благодаря преобразующей силе костюмов, париков, грима.

Но подводила Леню не так внешность, как голос. Он часто срывался, сипел, хрипел именно в тех местах, где ария Ленского была особенно трогательной. А иногда — раз! — и все получалось отлично, Леня справлялся даже с самыми высокими нотами. Елена Константиновна просила Леню — ругать она не умела,— чтоб он бросил курить, чтоб не пел, громко не разговаривал и не кричал на улице, полоскал горло: ведь другого Ленского взять негде. Леня вспыхивал, обижался, уходил, хлопнув дверью. Это должно было означать, что больше сюда он не вернется, но, покрутившись на улице, приходил снова и снова начинал: «Ах, Ольга, я тебя люби-ил...» А Елена Константиновна пыталась растормошить Нику, говорила, что такая сдержанная, замкнутая Ольга не может вдохновить Ленского на пылкое признание в любви.

— Довольно решать мировые проблемы. Неужели нельзя представить, что ты — Ольга и больше никто? Есть небо, есть солнце, есть васильки во ржи, и глаза у тебя тоже как васильки. Ты всегда нарядна, тебя все балуют, в тебя влюблен поэт!..

Ника всеми силами заставляла себя перевоплощаться в беззаботную и шаловливую Ольгу. Если бы ей быть Татьяной, совсем бы другое дело, но — не тот голос. С Иванной ей не тягаться.

Таня не принимала этих репетиций всерьез, вернее, того результата, который за ними ожидался. Елена Константиновна, как смогла, упростила исполнение. Разве эти сцены, которые перемежаются чтением поэмы Пушкина, могут воспроизвести прекрасную оперу Чайковского? Но главное, что все в этой самодеятельной оперной группе искренне увлечены, стали серьезно относиться к музыке, сами как-то переменились. И Таня была такой же ярой энтузиасткой, как и Елена Константиновна, которая часто советовалась с ней.

Таня жила обычной жизнью: домашние дела, тетя, занятия в училище, репетиции, какие-то общественные нагрузки, которых у нее была масса, редкие вечера у Ники. Вторая ее жизнь, не известная никому, кроме Ники, — это Алеша, думы о нем: как убедить Алешу и его маму, что она ему нужна, что он ей нужен, что никакие трудности и болезни ее не испугают? Она прекрасно понимала, почему ее выставили за дверь, понимала, что Алеша заодно с мамой, но не обижалась на них. И все же его мама не права, самое страшное для Алеши сейчас — одиночество. Ну, пусть не Таня, пусть кто-то другой, у Алеши должны быть друзья...