КРОВЬ ШТРЕЙКБРЕХЕРА
Перевод Г. Рачкова
Оглушительный, не прерываемый ни на секунду шум станков казался Мандо предсмертным воплем ткацкой фабрики. Этот шум о чем-то кричал ему в уши, чего-то настойчиво требовал от него — точно так же, как и лихорадочное биение его сердца, обильный пот, заливающий его лоб, и жар, постепенно проникающий в его кровь. И еще часы — огромные часы, которые, словно широко раскрытый глаз, следили за каждым уголком этой тюрьмы станков: ему казалось, они смотрели прямо на него.
— Друзья… уже скоро! — неожиданно взмыл ввысь голос, покрывший шум станков.
— Мы готовы! — раздались ответные крики.
— Кто против? — властно спросил голос.
— Никого! — прогремело под сводами цеха.
Мандо поднял голову. Лица его товарищей были тверды и решительны. На лицах отражались чувства этих людей: страсть, готовность к борьбе, революционный пыл. В их глазах он видел несгибаемую волю и железную стойкость. Однако сам он испытывал совсем другие чувства, непохожие на эти.
Непрерывно грохочут станки. Ползут бесконечные ленты ткани. Еле-еле движется минутная стрелка на часах. Рабочие испытующе поглядывают в сторону Мандо. А он мучительно размышляет. Его одолевают мысли, которые еще недавно казались бредовыми. Он старается отделаться от них, гонит их от себя, но они возвращаются. Голова гудит…
Постепенно шум станков начинает стихать — он напоминает теперь хриплый стон умирающего. Наконец наступила минута, когда только один станок нарушает тишину — станок Мандо.
Он знал, почему остановились станки. Он знал даже, который час, хотя и не взглянул на циферблат: ровно половина третьего. Этого часа ждали все. Готовился к нему и Мандо.
Мандо огляделся. Рабочие по одному покидают свои места, как если бы наступил конец смены. И каждый, уходя, вопросительно смотрит на Мандо.
— Эй, приятель! У тебя твердолобая башка! — крикнул ему Кадьо, руководитель стачки, к которой они давно готовились. — Ты против всех нас? Пеняй потом на себя!
На миг Мандо растерялся: неужели они все-таки решились? Но потом вдруг сообразил, что их волю, которая так долго вызревала и которая теперь сверкала в их взглядах и отпечаталась на их лицах, — эту волю теперь не сломить!
Кто-то тронул его за плечо. Он обернулся — перед ним стоял директор фабрики. Мандо выключил станок.
— Ты не с ними? — спросил директор.
— Я не хочу, чтобы мои дети голодали.
— Значит, ты будешь работать?
— Я не могу не работать. В семье я единственный кормилец.
Директор одобрительно кивнул. Конечно, он — Мандо — нужен фабрике. Если остановятся все станки, остановится и фабрика. И тогда многие потеряют работу: закройщики, катальщики, красильщики и даже кладовщики. Пройдет несколько месяцев — и хозяин потеряет бешеные деньги!
— Вот и продолжай работать, — сказал директор. — Я буду платить тебе на пятьдесят песо больше. Даже когда забастовка кончится. Только выполняй норму: пятьдесят ярдов ежедневно. Тогда у нас на складе останется достаточно ткани: пусть забастовка продлится хоть два месяца, заказчики не застанут нас врасплох.
И вновь загрохотал станок Мандо — один во всем цехе. Казалось, он издевается над тишиной. Он словно кричит о желании работать, работать, работать. В такт биению сердца Мандо он как бы выкрикивает: жить… жить… жить… И Мандо покоряется этому крику. Станок подчинил его волю своей. И только часы… Его охватывает тревога всякий раз, когда он смотрит на них. Тогда он вспоминает выжидательные взгляды товарищей по работе, их мускулистые руки, готовые обрушить на него сдерживаемый гнев. И еще ему вспоминается острый язык Кадьо.
— Кровососы! — сказал однажды Кадьо после смены. — Заказов много — вот они и заставляют нас работать и сверхурочно, и по воскресеньям, неделями домой не отпускают, да еще штрафами душат…
— А что мы можем поделать? — прервал его один из рабочих. — Ты же знаешь, как трудно нынче найти работу.
Кадьо сплюнул.
— Ну что ж, вкалывай, пока не сдохнешь! А они будут жиреть. Ведь мы кормим их. А сами что? А сами голодаем!
Ему никто не ответил — все его отлично поняли. И Мандо понял. Конечно, Кадьо прав. Он сказал то, что было у всех на уме. Слишком долго терпят они все эти притеснения. Полжизни они работают здесь и полжизни голодают. Правильно сказал Кадьо: заработка едва хватает на жизнь. Хозяева с каждым годом богатеют, а мы не можем прокормить семьи!
— Взгляни на нашего хозяина, этого Чуа! — продолжал Кадьо. — Нашим потом он заработал себе уже три «кадиллака». А ты и через двадцать лет останешься беднее мыши!
Да, Кадьо говорил сущую правду. И все же Мандо решил не слушать его. Пусть бастует сам Кадьо. А он, Мандо, боится потерять работу. У него жена и трое детей — он должен в первую очередь думать о них. Нет-нет, он не станет бастовать. Он сознавал, что прав Кадьо и его единомышленники. Он сознавал, что поступает подло по отношению к ним. Но у него семья! У других, конечно, тоже семьи, всем тяжело, но… Э, да что ему за дело до всех! Почему он должен идти на поводу у Кадьо и его дружков? Он сам по себе. Ведь никто, кроме него, не позаботится о ребятишках! Он должен выжить, чего бы это ему ни стоило…
Когда часы показали половину пятого, он остановил станок. Постоял немного, привыкая к тишине. Тихо — как на кладбище. И немного не по себе — тоже как на кладбище.
Мандо вышел во двор. Еще издали он увидел у ворот фабрики бастующих рабочих. В руках у них транспаранты. Их взгляды устремлены на него — они как бы поджидают. Ему почему-то стало страшно: перед ним не тусклые, не пустые, как обычно, а сверкающие злобой глаза и сильные руки, сжатые в кулаки. Но сегодня этого уже недостаточно, чтобы заставить его думать по-другому!
Он оглядел двор. Ворота уже близко. Нет, он не передумал. Он будет стоять на своем!
— Мандо! На минутку! — окликнул его Кадьо. Лицо его опалено жаром, крепким рукам тесно в черной коже рукавов.
Мандо медленно подошел. Его тотчас окружили.
— Старина, я ведь предупреждал тебя на днях, — сказал Кадьо. — Не будь же трусом. Ты ведешь себя, как холуй Чуа. Хочешь, чтобы он тебя похвалил?
Мандо поднял глаза.
— Вы можете бастовать. А я отказываюсь. — Голос его был тверд.
— Вон как заговорил! — усмехнулся Кадьо. — Ну и скотина же ты!
Еще не успели отзвучать его слова, как рабочие подступили вплотную к Мандо. Кто-то толкнул его, потом он почувствовал удар… еще удар… толчок… рывки…
Рохелио А. Ордоньес
ЯРОСТЬ
© Перевод — издательство «Художественная литература», 1981 г.
Перевод И. Подберезского
Всякий раз, когда Андонг опускает кирку, он остро чувствует сопротивление неподатливой земли. Каждый удар сопровождается резким выдохом. Его густые волосы побелели от пыли, поднятой проходящими машинами. Он не обращает внимания на палящее солнце — оно не может просушить его выцветшую рубашку, которая ни разу не просыхала за все время, что они строят эту дорогу.
Глухие удары кирок перекрываются скрежетом катка, ходящего взад и вперед по уже покрытой гравием части дороги. Когда на секунду скрежет ослабевает, до него доносится зычный голос капатаса[28] и его помощников. Но все эти звуки привычны, и Андонг их не замечает. Он работает не разгибая спины и все время думает о семье, представляет, как вернется домой к вечеру.
Сегодня большой день, день получки. Прежде чем отправиться домой, он зайдет в лавочку к китайцу Чэнгу, чтобы отдать хотя бы часть долга. Потому что, если не убавить долг, Чэнг больше не даст. Потом он купит салоп[29] риса — иначе Эпенг нечем будет кормить детей. Еще он купит четыре яблока и пакет леденцов — это для Обета, его старшего. Или нет, пусть и Рико полакомится. Да, и еще на два песо пансита[30] — это по случаю получки. Они уже забыли вкус пансита.
А потом — быстрее домой. Идти надо по узкому, вонючему закоулку, да и дом — чересчур громко сказано, просто жалкая лачуга. И как только он ступит на первую из трех ступенек, поджидающий его Обет заорет от восторга. И, конечно, у него восхищенно округлятся глаза при виде яблок и леденцов, он схватит их и тут же набьет себе рот.
А Рико обязательно ухватит отца за штанину своими маленькими ручонками и потребует, чтобы он покатал его на ноге. Эпенг с младшеньким на руках (ему всего десятый месяц) прикрикнет на Рико: «Не приставай к отцу! Ты же видишь, он устал!» А потом скажет мужу с нежностью: «Вон там в кувшине горячая вода. Умойся и садись за стол».
При свете мигающей карбидной лампы они весело поужинают всей семьей, а Рико и Обет будут возиться и ссориться из-за яблок и леденцов.
Андонг улыбается про себя.
— Эй, Андонг! Слышал, что сказал капатас?
Голос Пентонга. Пентонг работает с ним в паре и выбрасывает лопатой землю, которую Андонг рыхлит киркой.
— А? — не сразу понял Андонг. Мысленно он все еще со своей семьей.
— Говорят, сегодня после получки будут увольнять.
Андонг опускает кирку на землю и резко поворачивается к Пентонгу.
— Что ты сказал? — переспрашивает он, вытирая влажный лоб рукавом.
— Говорят, будут увольнять. — Пентонг сплевывает, поправляет платок, защищающий от пыли лицо, и вонзает лопату в землю.
— За что же увольняют?
Андонг присаживается на край кювета. Пентонг еще раз сплевывает, вытирает бисеринки пота и садится рядом с ним. Вид у него мрачный.
— Кто их знает, не говорят, — отвечает он. — А только слышал я, что уволят всех, кто не голосовал за конгрессмена — за того, который победил на выборах.
Андонг вздрагивает. Он вдруг чувствует, что смертельно устал, только сейчас он явственно слышит удары кирок, скрежет катка по щебню, зычный голос капатаса.
Он-то не голосовал за победителя!
— А как они узнают, кто голосовал? — дрогнувшим голосом спрашивает Андонг.
— Понятия не имею, — неопределенно отвечает Пентонг. Он снова сплевывает, берет горсть песку и медленно высыпает его на землю.
— В этом вся беда, — говорит Андонг. — Не проголосуешь за этих политиканов, не получишь работы. А проголосуешь не за того — опять же тебе достанется.
— Что же нам делать? — спрашивает Пентонг.
— Эй, вы там! — кричит капатас. — Расселись! После будете трепаться!
Прежде чем снова взяться за работу, Андонг недобрым взглядом смотрит на капатаса, потом с силой вонзает кирку в землю. Теперь он работает с какой-то яростью и уже не замечает упорного сопротивления неподатливой земли, вымещая на ней свою злость.
— Эй, эй, — кричит Пентонг, — полегче, а то сейчас меня заденешь.
Андонг смотрит на напарника. Пентонг не очень-то усердствует, он втыкает лопату на два-три пальца, потом неторопливо отбрасывает землю.
— А ты отойди маленько! — сердито отвечает Андонг и снова берется за кирку.
Ярость и страх душат Андонга. С каждым ударом он все отчетливее осознает нависшую над ним беду. Его бросает в жар, теперь он ощущает немилосердное, палящее солнце.
Что будет, если он потеряет работу?
Ясно что. Нечего будет есть. Хорошо еще, если удастся добыть горсть риса в день. А на приправу одна соль. Опять придется на коленях умолять Чэнга, чтобы дал в долг, довольствоваться случайными и ненадежными заработками.
Он может работать лишь там, где нужны крепкие мышцы. За плечами у него всего четыре класса, так что на хорошее место рассчитывать нечего.
А ведь он надеялся еще месяцев семь-восемь поработать здесь, на строительстве дороги. Поговаривали, что потом их переведут строить подъездные пути к новому жилому массиву. Так что он рассчитывал прилично заработать. А теперь…
Перед ним вновь встает лицо Эпенг — скорбное, грустное, озабоченное, с большими глазами, в которых словно застыл вопрос: почему такая несправедливость? С тонкими, пересохшими губами, шепчущими молитвы. Господи, как они живут! Жалкие, нищенские лачуги, дети в лохмотьях гоняются друг за другом по узкому, вонючему переулку и по шаткому, полусгнившему деревянному мосту через эстеро[31].
И Обет… Худой… Он сидит на скрипучем полу хижины… Плачет… Просит есть. Андонг старается утешить сына, часто обещает ему все, что тот ни попросит, но не всегда может выполнить обещание. Обет знает это и не перестает плакать. И тогда он бьет сына ремнем, хотя у него сердце обливается кровью.
Рико тоже скулит… Потому что тоже хочет есть… Эпенг смотрит на него большими глазами, в которых словно застыл вопрос, он кричит на нее. Потом идет в лавку к Чэнгу, чтобы занять хотя бы горсть риса — совсем маленькую горсть, ради которой пролито столько слез. Они тут же варят этот рис и съедают его безо всего, чтобы унять голод.
Вдруг видение исчезает — до Андонга доносится голос капатаса. Он замирает с занесенной киркой.
— Эй, ты! Где копаешь! Не видишь отметки?
— Я… я… — оправдывается Андонг.
— Исправить! За лишнюю работу платить не буду! Сам виноват!
Капатас направляется к катку. Андонг снова окидывает его недобрым взглядом, потом сгребает ногой землю в канаву, чтобы устранить огрех. Снова поднимает кирку. Опускает с резким выдохом. Земля поддается неохотно. Глухая ярость поднимается в нем.
День догорает, становится прохладнее. Скрежет катка и удары кирок смолкают, и вскоре доносится лязг железа — рабочие складывают кирки и лопаты в небольшом сарайчике неподалеку. Андонг тоже спешит к сарайчику. В глубине его на скамье сидит кассир, перед ним на грубо сколоченном столе лежит список. Кассир выкликает имена, рабочие по очереди подходят к столу и получают деньги. Но вот с раздачей денег покончено, и капатас берет список. Андонг замирает — самые худшие его опасения начинают сбываться. Наступает мертвая тишина.
— С завтрашнего дня некоторые из вас уволены. — Капатас обводит их взглядом. — Ассигнования на эту дорогу сокращены.
Никто по-прежнему не произносит ни слова, все ждут, когда капатас зачитает список. Андонг знает, что надеяться ему не на что. При чем тут ассигнования! Просто он не голосовал за победившего конгрессмена! В этом все дело, а не в ассигнованиях.
Капатас называет фамилии уволенных. Двое… шесть… девять человек… Андонг слышит свое имя. Больше ничего он не слышит.
И опять перед ним встало лицо Эпенг — скорбное, грустное, озабоченное, с большими глазами, в которых словно застыл вопрос: почему такая несправедливость? С тонкими, пересохшими губами, шепчущими молитвы. Она словно молит мужа: уговори его, скажи, что мы умираем от голода…
Обет… он плачет, просит есть… Рико вторит ему… Андонг отчетливо слышит их плач, он проникает в самый мозг, оглушает его… Дети тоже молят: уговори его, скажи, что мы умираем от голода…
— Не увольняйте меня… пожалейте… мы голодаем, — хрипло произносит Андонг.
— Я уже сказал и еще могу повторить: работы нет. — Капатас направляется к выходу.
Не помня себя Андонг хватает стоявшую в углу кирку, заносит ее над головой и бросается вслед за капатасом.