Современная филиппинская новелла (60-70 годы) — страница 22 из 31

ТУПАДА

Перевод В. Макаренко

Слово «тупада» распространилось по плантациям Оаху[37] с быстротой ветра, пробегающего по кисточкам камыша. Во время коротких перекуров и после работы коричневые баяу, плантационные рабочие-эмигранты, собирались группами и вполголоса на своем диковинном языке взволнованно обсуждали слухи о чудесном бойцовом петухе из Мехико, который, как говорили, должен был появиться на петушиных боях в это воскресенье. Рассказывали, что у этой птицы ноги покрыты золотыми чешуйками, оперение чеканного серебра, а гребешок на голове горит ярким пламенем. Ради такого чуда здешний люд мог побросать работу, рискуя навсегда потерять надежду обеспечить себя собственным клочком земли на родине, ради чего трудились столько лет.

Каждый вечер Матео прислушивался к разговорам в хижине своего дяди, пользуясь не столько ушами, сколько глазами, чтобы освоить получше тот невообразимый говор, который старшие позаимствовали на родине и за который они держались с упорством безграмотных и безземельных людей. Мальчик догадывался о значении слов по жестам, движениям головы, красноречивому взлету бровей. Медленно, одно непонятное, странное слово за другим, жест за жестом, он восстанавливал картину благородной отваги, неповторимой красоты и непревзойденной храбрости — картину происходящего на площадке не шире расставленных рук человека.

— Говорят, что привезти этого петуха сюда обошлось дороже, чем платят за билет на пароход до Филиппин, — проговорил однажды вечером дядя Матео, — и что он стоит этого, и даже больше.

— Да, он стоит этого, и даже больше, — подтвердил один из мужчин. — Я его сам видел.

Все прочие поглядели на него так, будто ему удалось увидеть что-то невероятное.

— Это настоящий король среди других птиц, — продолжал мужчина. — Приделай ему шпоры, и он сможет выпустить кишки любому петуху на Гавайях.

На некоторое время воцарилось молчание, потом один из собравшихся сказал:

— Нужно будет в воскресенье прийти туда пораньше. Иначе не протолкнемся.

— Да и путь отсюда немалый, — подхватил другой. — Надо отправиться поутру, как только перекусим.

Все согласно закивали головами. Матео вылез из своего угла и подошел к календарю, пришпиленному на одной из стен. Воскресенье — до него оказалось всего лишь два листочка.

— А ты пойдешь с нами, Матео? — спросил один из них с улыбкой.

— Тупада — это не для маленьких, — ответил за Матео дядя.

— Он сразу повзрослеет и станет мужчиной, если посмотрит хоть один раз, — не то в шутку, не то всерьез сказал другой. Остальные засмеялись.

Дядя взглянул на горевшее надеждой лицо мальчика и неодобрительно сдвинул брови.

— Петушиные бои — это не для маленьких мальчиков, — повторил он снова. — Нам не следовало бы даже в шутку говорить о том, что он может пойти. Там, на петушиных боях, всегда опасно, и Матео пусть даже думать об этом не смеет.

Его гости почему-то опять засмеялись, но видно было, что они устыдились своих слов, потому что сразу же поспешили перевести разговор на то, как проходят петушиные бои тут и дома. Матео сделал вид, будто ничего не понял.

Воскресенье выдалось с самого утра безоблачным. В лагере плантации множество глаз, едва открывшись, обрадованно устремились к небу — оно обещало теплый солнечный день. Даже горы, возвышавшиеся невдалеке, сбрасывали вуаль багровой туманной дымки. Гребни гор застыли в свете раннего утра, их вершины четко вырисовывались на фоне голубого неба.

Матео прислушивался к тому, как пятеро взрослых, собравшись в хижине его дяди, говорили о погоде, о том, как тепло будет там, на зеленой поляне, где состоятся сегодня петушиные бои. Настроение у всех было хорошее; закусывая перед дорогой, они со смехом вспоминали, как вспарывали подушки, в которых хранились их скромные сбережения.

Мальчик вел себя в это утро спокойнее, чем обычно. Он не хотел привлекать к себе внимание. Вскоре после завтрака ему удалось незаметно исчезнуть и спрятаться в тайном убежище среди огромных листьев позади домика. Темная голова, коричневое тело и зеленая рубаха позволили ему почти совершенно слиться с тенистой зеленью. Ему не хотелось снова и снова выслушивать наказ оставаться дома, не отходить от него далеко, не бегать на шоссе и на море во избежание несчастья. «Ты должен вырасти и уехать домой, — часто говаривал дядюшка. — Ты последний из нашей семьи, поэтому тебе нужно будет в один прекрасный день воротиться на землю твоих покойных родителей, чтобы рассказать там нашим, что в этой гавайской ссылке мы кое-что заработали».

Земля родителей как-то не облекалась ни во что конкретное в мозгу Матео, и возвращение на родину, которым то и дело бредил дядя, не представлялось ему реальным даже в отдаленном будущем. Когда-нибудь потом, может быть, когда он станет совсем взрослым… Но это будет так не скоро. А сегодня во что бы то ни стало он должен посмотреть тупаду во всем ее великолепии, пусть даже это опасно.

Он проследил, как дядюшка и его друзья вышли из дому и, наскоро посовещавшись, двинулись в тот проулок, который всегда считался тупиком. Следуя за ними на безопасном расстоянии, он увидел, как они один за другим пролезли в небольшое отверстие в живой изгороди из гибискуса, отгораживавшей от дороги поля сахарного тростника. Мальчик потерял их из виду, как только дядя и его спутники углубились в заросли высоченного тростника, уже пожелтевшего на солнце, но он шел дальше, внимательно прислушиваясь к их голосам. Идти пришлось долго, казалось, этому тростнику и конца никогда не будет, но вот неожиданно поле осталось позади, и все направились прямо в горы.

Тропинка, которая шла в гору, вывела их наконец на узкую грунтовую дорогу. И тут перед ними открылась такая красивая поляна, что Матео даже замигал глазами от невыразимого восторга. Окаймленная со всех сторон желтым тростником, эта поляна, зеленая и свежая, выглядела словно гигантский изумруд, сверкающий посреди горной ложбины. Нежная зелень травы, какой мальчику еще не доводилось видеть, опоясывала по краю большой круг коричневой земли под сенью огромного мангового дерева. Его ствол раскинул далеко в стороны свои ветви, которые в свою очередь разрастались вниз, к земле, и вверх, к небу. Плотно сомкнутая листва образовала некое подобие навеса, прикрывавшего площадку утрамбованной земли от солнца и дождя.

Вокруг дерева уже собралось множество людей. Матео подождал, пока дядя и его друзья присоединились к одной из групп на самом краю манговой тени, где шел оживленный обмен мнениями, и осторожно пробрался к стволу. Он постоял там, прячась за спинами, пока все взгляды не устремились к появившимся здесь людям с петухами на руках. Тогда он, не раздумывая более, быстро взобрался на дерево. Мальчик карабкался вверх до тех пор, пока не примостился на одной из веток, достаточно густо покрытой листьями, чтобы укрыть его, и прочной настолько, чтобы не сломаться под тяжестью его тела.

Со своего насеста он хорошо видел все, что происходило внизу. Люди сгрудились вокруг четырех субъектов с петухами в руках. Птицы нервно кудахтали и время от времени пытались освободиться из рук, лишивших их свободы, несмотря на то, что они ласково поглаживали их. Гребешки птиц вздрагивали, а сережки тряслись при каждом стремительном движении головы. Хозяева пробовали ставить петухов на землю, демонстрируя силу их ног. Какие-то люди с деньгами в руках обходили группы зрителей, собирая ставки.

Внезапно наступила непривычная тишина, и Матео, раздвинув пошире листья и пренебрегая опасностью, с затаенным дыханием стал наблюдать за происходящим, как и все люди внизу. Вперед вышел человек, в руках у него был белый петух. Он поднял петуха высоко над головой и гордо показал всем, поворачиваясь из стороны в сторону.

Длинные перья белого блестели как серебро, отбрасывая маленькие радужные блики солнечных лучей, проникавших сквозь густую листву. Покрытые чешуйками ноги казались двумя молотками в руках хозяина, а когти глубоко впивались в коричневую кожу. Гребешок у петуха был такой огненно-красный, что будто источал искры над полными презрения глазами, сверкающими как бриллианты, а розоватые сережки мелко подрагивали при каждом движении благородно посаженной головы. Грациозный хвост, покрытый красивыми перьями, довершал великолепие гордого подъема груди и прямой спины. Словом, это действительно был король птиц.

Человек выпустил белого петуха, и тот, легко и красиво вспорхнув, приземлился на площадке. Петух прошелся с гордым видом, как будто измерял шагами землю, — голова его то и дело поворачивалась направо и налево, а тело важно покачивалось в такт шагам. Он бил ногой и скреб землю, кудахтал низким тоном, перекрывая невнятное благоговейное бормотание восторженной публики.

Немного погодя хозяин приподнял белого петуха и приладил ему на одну ногу блестящий кусок стали. Другой птице благородного вида с красновато-коричневым оперением тоже прикрепили на ногу такую же шпору. Затем противников поднесли поближе друг к другу. Белый и красный петухи свирепо воззрились один на другого, перья у них поднялись дыбом.

Матео смотрел словно зачарованный, как двух птиц сдвинули еще ближе, так, что их клювы уперлись один в другой и головы слегка пригнулись. Затем петухов поставили на землю, ярость вспыхнула в них пламенем, обдавшим каждого стоявшего на поляне.

Птицы замахали крыльями и налетели друг на друга, зазвенели скрестившиеся стальные шпоры. Ко всеобщему удивлению, красный пустился было наутек, но белый умело кинулся в погоню. Бегство красного взбесило белого петуха, и вскоре они уже опять стояли, столкнувшись гребешками, сережки их дрожали от ярости, а глотки издавали громкий боевой клич. Неожиданный стремительный выпад, торопливый лязг шпор, и окончательно пришедшие в неистовство птицы взлетели в смертельном прыжке. Упав на землю, они сцепились в яростном объятии, красный петух оказался внизу. Брызнула кровь, из-под клювов и шпор полетели перья, когтистые лапы снова и снова все глубже и глубже погружались в тело под мокрым от крови оперением.

Танец смерти прервался протяжным воплем агонии; красный в последний раз принялся неистово бить крылом, подметая землю. Когда белый петух снова поднялся на ноги, он уже стоял один.

Хозяин осторожно поднял на руки победившую птицу и погладил ее. Сквозь грязные перья сочилась кровь и капала на землю. И хозяин и зрители как будто прозрели, поняв, что это была ее собственная кровь.

Благородный гребешок оказался разодран надвое, кровь густо окрасила один глаз. Приподняв испачканные в земле перья, хозяин белого увидел на его теле глубокие раны — красный петух сражался доблестно.

Матео приник к шершавому стволу мангового дерева, чтобы не свалиться вниз. Он почувствовал какую-то тяжесть в животе, наверное оттого, что поел зеленых плодов манго рано утром. Руки и ноги покрылись холодным потом, дыхание застревало в горле. Глаза, казалось, готовы были выскочить из орбит.

Внезапно раздался резкий звук ружейных выстрелов в воздух и топот бегущих ног. «Никто ни с места! — прокричал кто-то. — Полиция!»

«Облава! — заорали в толпе. — Бежим! Спасайся!»

Матео, застыв на дереве, смотрел, как жестоко разгоняли людей. Ему был хорошо виден хозяин белого петуха, который явно колебался, поглаживая окровавленные перья, а затем схватил птицу за ноги и изо всей силы закинул ее в заросли сахарного тростника подальше от поляны. Потом он вытер испачканные в крови руки носовым платком и остался спокойно, даже с каким-то безразличием, ждать, когда полицейская сеть загребет их всех.

Раздалось беспорядочное кудахтанье петухов, которых засовывали в один большой мешок, — «вещественное доказательство», как сказал кто-то. Его потащил здоровенный детина в униформе. Послышалось шарканье босых ног по земле и мягкой траве. Матео был доволен, что поднявшийся ветер заглушал все это шелестом листвы. Это помогло ему унять волнение.

Вскоре в долине снова наступила тишина. Матео спустился вниз со своего насеста, постоял немного под деревом, чтобы перевести дух. Ему казалось, что он остался совсем один в этом странном зеленом мире. Ничто не говорило о том, что всего полчаса назад неистовство и смерть царили здесь, в этой зеленой чаще, если не считать темных пятен, испещривших коричневую землю, покрытую мозаикой солнечных бликов и листьев.

Солнце приятно согревало мальчика, когда он вышел из тени мангового дерева и медленно побрел по зеленой траве. На краю тростникового поля он остановился. Раздвинув высокие стебли тростника, ступил в пугающее глубиной переплетение растений, ноги утопали в сухих листьях, заполнивших все внизу.

Матео продвигался осторожно сквозь эту буйную растительность, покуда не наткнулся глазами на то, что разыскивал — сверкающие белые и красные пятна. Он опустился на колени и медленно пополз дальше.

За шаг от упавшей птицы он остановился, его руки уперлись во что-то влажное. Крошечные радужные блики играли на белом оперении там, где лучи солнца проникали сквозь плотно растущие стебли. Рассматривая птицу, мальчик старался не глядеть на небольшую лужицу крови, образовавшуюся под ней. Вдруг крылья неистово застучали по земле — он даже подпрыгнул от неожиданности. Жизнь упорно не хотела покидать израненное, агонизирующее тело. Некоторое время спустя он набрался храбрости и погладил умирающую птицу. Все еще красивые перья излучали тепло, а ноги, теперь беспомощно торчавшие в воздухе, по-прежнему выглядели упругими и сильными. Ему становилось как-то не по себе, когда птица шевелилась, открывая большую рану на голове, полученную, наверное, от падения на твердые стебли тростника. На изуродованный гребешок и жалко вздрагивавшие сережки страшно было смотреть.

Матео осторожно поднялся — ноги плохо его слушались — и подобрал с земли птицу. Он держал в руках дрожавшее тело петуха и нежно гладил окровавленные перья. Ему бросилась в глаза шпора, красновато сверкнувшая на ноге, потом его взгляд снова вернулся к безвольно поникшей голове. Он осторожно поворачивал эту голову до тех пор, пока ему не удалось заглянуть в полузакрытые глаза петуха.

Он не выдержал, отвернул голову птицы, чтобы не видеть больше ее глаз, горло его сдавили рыдания.

НОВОГОДНИЙ РАССКАЗ

Перевод Т. Каргановой-Мальян

Все служащие маленькой конторы сидели в ожидании. Они ждали не звонка своего беззвучного стража — электрических часов на стене, не гула кондиционера, за матовым стеклом которого вода как бы застыла в неподвижности. Семь мужчин и женщин ждали решения своей судьбы.

«В соответствии с программой строжайшей экономии, которая является единственным средством спасения нашей страны…» — Теофило легким движением прочеркнул пустое место на листе бумаги с отпечатанным текстом. Наверное, именно так будет сформулирован этот документ — торжественно, просто, в духе спокойного патриотизма. Никаких высоких фраз. Не то что прежде, когда в Батаане люди сидели в окопах, согнувшись в три погибели, голодные, по пояс в воде. Тогда думали о простых, насущных вещах — о вкусе ароматного адобо[38], о чистой постели с теплым илоканским[39] одеялом. А теперь требуется служение стране — это добровольный отказ от пищи, от крыши над головой, от спокойствия.

«Глубоко сожалеем, что непредвиденное сокращение бюджета…» — Карандаш Теофило перешел на следующую строчку. Дальше пошло нечто добродушно-доверительное, подслащенное официальным дружелюбием.

Он провел пальцем под воротничком рубашки, чтобы отделить влажную ткань от кожи. Сегодня жарко. Жарко было вчера и позавчера. Теперь нет электрических вентиляторов, комфорт стал обходиться чересчур дорого. Глоток прохладного воздуха теперь пересчитывают на песо и сентаво. А ведь есть место, где всегда свежо и прохладно, куда не долетает городская пыль. Там можно усмирить это спасительное для страны чудовище, имя которому «строжайшая экономия». В тени духатового дерева, на мягкой траве «экономия» становится пустым звуком, вымыслом, облачком в пустынной дали. Главное, чтобы был мир. Мир, мир, мир. Повтори это три раза, с мягким рокотом, с удовольствием, на одном дыхании. Но мира нет, и нет спокойствия.

Боже, думала Лаура, помоги мне вынести это испытание. В этот краткий миг между решающим словом и крушением надежды так нужна чья-то помощь. Пока еще есть надежда, можно мысленно перебирать всякие житейские мелочи, наслаждаться приятными воспоминаниями, дурманом заветной мечты. Можно выискивать утешительные мыслишки в укромных уголках сознания, согреваться теплом случайных комплиментов и похвал. И еще хоть какую-то уверенность придавали натруженные руки и способность забывать обо всем, кроме работы, которую необходимо выполнять.

А сейчас — момент агонии. Ни один из нас не знает, будет ли он уволен, надо ли начинать сначала, или можно будет продолжать прежнюю привычную, хорошо знакомую жизнь.

Наружная дверь резко открылась и тут же с шумом захлопнулась. Семь человек подняли глаза на этот звук, потом вновь вернулись к своим мыслям.

Если продать участок в Кубао, думал Берт, наклеивая адреса на конверты и запечатывая их фиолетовой печатью конторы, то на эти деньги можно отвезти семью в Бенгет или на Минданао. Говорят, в тех местах хорошо с работой и климат как раз для детей. Хорошо бы им расти в более спокойной обстановке, поближе к необузданно щедрой природе. Ведь я вырос именно так, и у меня было счастливое детство. Оно прошло у моря, которое не жалело своих даров и сокровищ. Берт вспомнил ранние утренние поездки с отцом, вспомнил, как их лодка легко скользила по еще темной воде, как стволы мангровых деревьев неподвижно чернели на горизонте, словно безмолвные темнокожие стражи. Берег был усыпан острыми выжженными солнцем ракушками. Они с отцом осторожно, нащупывая дно, входили в воду. Отец шел дальше, а сам он держался ближе к берегу, где бамбуковые шесты лодок тихо шлепались о волну утреннего прилива. Даже сейчас, в этой сонной душной конторе, Берт мог вызвать в себе ощущение запаха устриц, грудой лежавших в лодке, представить, как розовеет вода под лучами солнца. Особый аромат сырых устриц, привкус морской воды во рту — счастье, к которому всегда стремишься и которого уже нет.

А мои дети растут вдали от всего этого, продолжал думать Берт, аккуратно складывая конверты в «исходящую» проволочную корзину. Надо возродить для них чувство дома, чувство семьи. Хватит им задыхаться от духоты в баро́нг-баро́нгах[40], томиться в темных бараках, изнывать от городской суматохи и грязи. Я продам свой участок — все равно мы не можем сейчас строиться, — и мы уедем из города куда подальше. Здесь нам нечего терять — здесь нет ни счастья, ни надежд.

Во время войны, думала Кармен, на двести песо можно было купить всего один помидор, а сейчас столько стоит дом. Она сложила лист бумаги в узкую полоску и набросала: 20 песо — электричество, 40 — служанкам, 25 — прачечная. Без расходов на питание, без выплаты ссуды за дом уже получалось 85 песо. А обеды Рауля, а плата за школу, а транспорт? 450 минус 200. 250 песо на двоих взрослых (если не считать прислугу) и троих детей. Сейчас Рауль не мог надеяться на повышение, а ее 200 песо… А ну-ка отключись, перестань думать об этом, а то так недолго и спятить. Сейчас 3.15. Интересно, скоро они выяснят, кто достоин этих двух сотен в месяц, а кто их потеряет? Продолжай аккуратно писать и оставь эти мысли… 120 песо — питание. 200 песо — откуда возьмутся эти двести песо? Ну хватит, уповай на бога, он, как всегда, позаботится о нас.

Опять эта болтовня об «экономии», хмыкнул Арсенио. Это для такой мелкой сошки, как мы. Тех, кто купается в роскоши, курит большие сигары, это не касается. Это все для таких, как я, кто не подхалимничает, не пускает пыль в глаза. Нам говорят «урезайте», но урезать почему-то надо с середины и вниз, а гниющая верхушка может разлагаться на солнышке. Главное — не тронуть выжившего из ума политика, придурковатого родственника, подобострастно-самодовольного подчиненного, душечку-секретаршу. Пусть себе получают свои денежки и барахтаются в собственной грязи. Ничтожества, которые кланяются, задирают нос, улыбаются, хмурятся, ухмыляются — как марионетки. Каждая морщинка на их лицах может рассказать историю их порабощения, каждая складка на теле, каждый изгиб суставов повествуют об их неискренности и распущенности.

Как замечательно было бы вновь поверить в Идею, бороться за нее, даже погибнуть. Ты охотишься за кем-то, кто-то охотится за тобой — все лучше, чем вот так ждать, пока на тебя обрушится этот удар, и быть не в состоянии даже поднять руку, чтобы защититься.

Только взглянуть на них… Арсенио переводил сердитый взгляд с одного лица на другое… Вот Род, бледный, испуганный, готовый извиниться за каждый свой шаг, каждый вздох, вечный мальчик на побегушках, которого невозможно представить вне конторы. Мирна, воздушное кремовое создание, кокетливо, как ей казалось, а на самом деле испуганно моргающая глазами. Мартин, который не может сидеть спокойно, потому что дно стула грозит провалиться. Лаура, Берт, Кармен, Теофило — посмотри на них. Или нет, лучше не смотреть, чтобы не уподобляться им, чтобы не приходили на ум их мысли, их слова. Все-таки люди достойны лучшего, гораздо лучшего.

В коридоре послышались шаги, и все мгновенно обернулись к двери. Ручка опустилась, а когда дверь открылась, все уже сидели опустив глаза, занятые работой. Крепко сбитый человек постоял минуту на пороге, потом прошел к ближайшему столу, осторожно облокотился, прокашлялся. Служащие воззрились на него, и на их лицах появилось спасительное выражение смущения, когда в его руках, словно по мановению волшебной палочки, появились четыре запечатанных конверта, тщательно сложенных так, что видна была только наклейка на лицевой стороне.

— Этот Новый год для всех нас невеселый, — сказал человек, и лицо его омрачилось приличествующим случаю почти траурным выражением. — Вот четыре конверта, в них плохие новости для четырех наших сотрудников. Прежде чем я попрошу раздать эти конверты, хочу, чтобы вы поверили, что я не имею к этому никакого отношения. Мы всегда работали как одна семья и вместе добились успеха нашей конторы. Но обстоятельства, как вы знаете… Может быть, когда времена изменятся к лучшему…

— Хочу, чтобы вы поняли, — он заторопился, дабы преградить путь надеждам или обвинениям, — я сделал все, что мог. Но последнее слово сказали там, наверху. Бюджет сократили, и кто именно станет жертвой — не играло никакой роли. Нас призывают жертвовать, и мы в административно-исполнительном отделе надеемся, что вы откликнетесь на этот призыв и проявите должное мужество и силу духа. Вы получите возможность… — Он еще некоторое время бормотал что-то невразумительное, чувствуя себя все более неуютно под ничего не выражающими, но пристальными взглядами служащих. Закончив, подошел к двери и на ходу прошептал, обращаясь к курьеру Роду: — Сейчас только три двадцать. — Потом снова заговорил громко, чтобы его слышали все присутствующие: — До конца дня добрых полчаса. Прошу всех продолжать работу, как будто ничего не произошло и не произойдет. Конверты будут вручены соответствующим лицам без одной минуты четыре.

Дверь открылась, закрылась, и тяжелые шаги затихли на лестнице внизу.

— Пора на гольф, — вымученно пошутил Теофило.

— Или на рыбалку, — подхватил Берт. — День сегодня теплый, ясный, как раз то, что надо.

— Послушай, Род… — отважился Арсенио.

— Да ты что, — сухо вмешалась Лаура. — Род никогда не нарушает приказаний.

— Кого, как ты думаешь…

— Подари нам этот час перед гибелью, — нараспев затянул Теофило, — и пусть в нем не будет ни страха, ни надежды, ни дыхания смерти. — Арсенио горько улыбнулся, остальным даже удалось засмеяться.

Часовая стрелка беззвучно перескочила очередную цифру. Хорошие, старые электрические часы, думал Теофило, считая минуты. Их работа — чудо. Чудо самого времени, которое свято хранит тайну своего движения, и лишь тот, кто имеет мужество поднять на него глаза, узнает эту тайну. Через полчаса можно идти. Можно выйти на улицу, где мальчишки-газетчики выкрикивают сенсации вечерних газет. В их юных ломающихся голосах звучал профессиональный интерес к своему делу, который присущ лишь тем, кто вынужден жить на голом энтузиазме.

— Возьму-ка я газету, — сказал Арсенио, шаря в кармане в поисках мелкой монеты. — Хоть новости пока узнаю. — Он приподнял одну полоску жалюзи и окликнул газетчика. Через минуту он уже разворачивал газету. Все уставились на черные заголовки.

— Как вы думаете, возьмут меня опять в армию? — спросил Теофило, увидев жирные шапки военных сообщений. — У меня все-таки опыт есть.

Арсенио криво усмехнулся, но ничего не сказал. Он вернулся к своему столу. Все вновь занялись делами, раздавались привычные для конторы звуки. Нервно постукивала по клавишам машинистка, карандаш шептал что-то шершавому листу бумаги, кресло резко царапало неровный, выщербленный пол, ящики с шумом выдвигались, громко захлопывались. Но самым нежным и одновременно заглушающим все эти звуки был мягкий шелест бумаги — это Род, съежившись в своем углу, рассеянно тасовал конверты.

«Все мы, — писал Теофило, — мечтали о лучшей жизни. О жизни без войн. Ибо никакая власть не в силах взлелеять ненависть, никакое рабство не в силах убить любовь. Мы мечтали о жизни, полной маленьких чудес — раскрывающийся цветок, трепет листьев, первые крохотные движения новорожденного живого существа. Эти чудеса и есть суть и сердцевина счастья. Трубы звучат на этом маскараде как музыка, в такой жизни нет места огненному колдовству алкоголя, ей не нужен никакой дурман, ибо она сама полна глубокого смысла…»

— Подходим к роковой черте, — заметил Арсенио, но никто не взглянул на часы.

— Можно мне с вами в горы? — спросил Берт насмешливым шепотом.

— Конечно, товарищ, конечно.

«Я могу рассчитать служанок, — продолжала думать Кармен, разбирая левый ящик стола. — Буду сама заниматься хозяйством, дети наконец узнают, что это значит — быть все время с матерью. Раулю не придется беспокоиться обо мне, о моей изнурительной работе. Четыреста пятьдесят минус двести… Как-нибудь обойдемся, должны обойтись».

«Количество иждивенцев — нет. Способности — ограниченные. Честолюбие — ноль». — Лаура мягко, играючи скользила пальцами по машинке. Она любила печатать, любила контору — это составляло всю ее жизнь. Контора была ее домом (им могла стать для нее любая контора). Она и забыла, что можно мечтать о чем-то другом. Мужчин она давно воспринимала либо как конкурентов, либо как начальников. Она была гораздо более неотъемлемой принадлежностью конторы, чем ее машинка, которая беспрекословно ей повиновалась.

Со скрежетом отодвинулось кресло, и все как по команде посмотрели на Рода. Он медленно пошел по проходу, остановился у одного стола, положил конверт, потом у другого, третьего, четвертого.

Арсенио взял свой конверт, вытащил письмо и начал читать вслух: «Вас просят явиться в кассу и получить жалованье за полмесяца, а также причитающееся Вам вознаграждение в соответствии с Положением №…»

— Тридцать пять, — подхватил Теофило, принимая насмешливо-героическую позу. Только так это надо воспринимать, думал он, надо забыть о своих ощущениях, смеяться, шутить, и тогда этот кошмар исчезнет совсем.

Воцарилось неловкое молчание. Кто-то со скрежетом отодвинул кресло. Кто-то начал поспешную возню, как будто желая разом собрать сумку, карандаши, записные книжки. Опять молчание.

— На выход — сюда. — Лаура обернулась к сослуживцам, ни на кого не глядя, и дрожащей рукой указала на дверь. Она горько улыбнулась, чуть было не заплакала, но быстро взяла себя в руки. Как слепая пошла к двери.

— Подожди меня, — попросила ее Кармен.

ДЕНЬ ОДИНОКОЙ ЖЕНЩИНЫ

Перевод Т. Каргановой-Мальян

Открываешь глаза — сквозь шторы просачивается неласковый свет нового дня, еще одного дня с солнцем, с ветром, может быть, с легким дождем. Насколько приятнее укрыться в теплом чреве темноты, уютно пребывать в полусмерти, в бессоннице, в застывшем мире теней, безмолвия, пустоты…

Укройся получше. Заставь себя поверить, что этот день еще не начался, что ночь, которая усмиряет стремления и желания плоти, еще наслаждается своим триумфом и не дает прийти в движение ногам, колесам, гудящим крыльям, на которых бежит, едет, летит и все куда-то спешит жизнь.

Не слушай пение птицы, шепот морского ветра, веселый шелест зеленой листвы, не внемли солнцу, которое нежными пальцами лучей тянется все выше к облакам, золотя воздух и небо.

Отгородись от этого мира золотого света, песен и тепла — ему нет места в одиноком сердце, в отрешенной душе.


Она медленным движением откинула покрывало и подошла к окну. Резко дернула шнурок, и жалюзи открылись ровно настолько, чтобы в комнате сохранялся полумрак. Она опять легла в постель и натянула на себя покрывало. Взгляд ее скользил по комнате и как бы выражал страх перед тем, что она могла увидеть, затем остановился на календаре с нетронутыми страницами.

Какой это был день, месяц, год — не имело значения.

Время — его надо претерпевать, не ожидая никаких перемен, никаких радостей, и каждый день следует проживать быстро, не задумываясь над его пустотой и бессмысленностью.

Время служит молодым, перед которыми простирается полное надежд будущее, или старикам, у которых есть полное ярких воспоминаний прошлое, но только не тем, чье будущее не несет никаких надежд, чье прошлое укрылось за столь бессмысленным настоящим, что сам факт жизни становится обременительным обстоятельством.

Если дольше оставаться в постели, день пройдет быстрее. Не спеша одеться, приготовить ненужный завтрак, не спеша прибрать свое унылое жилье — эта возня поможет убить несколько часов.

Можно медленно подняться, легко взбить подушки, расправить простыни, аккуратно сложить одеяло, гладко застелить постель покрывалом.

На туалет можно потратить целый час, а то и больше. Без удовольствия принять ванну, невидяще посмотреться в зеркало, слегка подкраситься — всего лишь устоявшиеся привычки. Она свыклась с тщетностью этой каждодневной суеты.

Потягивая остывший кофе, она с неприязнью пробежала газетные заголовки. Как пошло жили (или умирали) люди в своем вечном стремлении к сенсации, которое не оставляет места ни для частной жизни, ни для благородной сдержанности, единственно способной защитить человека от бесчеловечности другого.

Именно оно, это вечное стремление к сенсации, порождало и делало еще более низменным и извращенным желание выставлять напоказ страх и ненависть, которые лучше держать в тайне. Оно срывало легкую завесу гордости, за которой таились низкие помыслы и капризные души людей, обесценивало человеческое горе и страдания.

Она быстро, не глядя листала страницы, пока не дошла до раздела комиксов. Забавные злоключения рисованных человечков не вызвали у нее улыбки. Ничего смешного, ничего приятного не находила она в этой гротескной пародии на людей, на их поведение. Позабавило ее лишь чувство отвращения, вызванное этой страницей.

Теперь отдел кинорекламы. Изучив его, она со вздохом отложила газету и посмотрела на часы. Утро было в разгаре, но как далеко до конца дня! Предстояли тягучие, томительные часы пустоты и бездействия. Она сидела, уставившись на кофейное пятно, похожее на терьера без хвоста, и некоторое время размышляла над его странной формой.

Можно было пойти в библиотеку — просмотреть новые книги, полистать дорогие журналы. В укромном уголке библиотечного зала можно провести два-три часа над книгой, которая, казалось бы, захватила ее, хотя на самом деле ей давно стали безразличны литературные персонажи — прекрасные, уродливые, любимые, ненавидимые обитатели другого мира. Они не имели ничего общего с ней самой, с этим недоступным маленьким островом, в глубине которого безвольно и бессмысленно жила ее усталая опустошенная душа.

В этом истлевшем мире настоящего казалось невероятным, что когда-то каждая яркая мысль героев книги была ее мыслью, каждая выдуманная любовь — ее любовью. Ее вера открывала просторы, полные света, смеха, бесконечной неизменной любви, и каждый миг этой любви обогащал любящих. Тогда казалось, что одиночество — это плод чьей-то больной фантазии, а отрешенность — состояние, в которое впадают только после смерти.

Смерть. Острая боль заставила ее закрыть глаза, она чуть не потеряла сознание.

Смерть, думала она, смакуя самый звук слова. Смерть — состояние безболезненности, безразличия. Освобождение от рутины, от причиняющих страдание, бесполезно уходящих часов. Не будет мучить боль воспоминаний, ощущение горечи несбывшихся грез. Не будет пустоты, которая пришла на смену ушедшей радости, потерянному дому и семье, окончательно исчезнувшему миру счастья и любви.

Смерть — это отдых, ибо она постоянна, она прекращает страдание и бесполезное существование.

Когда взгляд ее остановился на чистом ноже у тарелки, она ощутила дрожь в теле. Как быстро можно получить этот дар — смерть…

Она встала, еще не в силах унять дрожь, убрала со стола. Она не могла пренебречь богом — слишком давно она его знала. Всем своим существом можно было рваться к смерти, черной призрачной незнакомке, но самой протянуть к ней руку — на это не хватало ни смелости, ни трусости.

Лучше выйти на улицу. Там, среди чужих людей, спасаются от подобных мыслей, там гордость поможет побороть отчаяние.

Она вышла из дома — в глаза больно ударил яркий свет дня. На другой стороне улицы бронзовым цветом цвело дерево, и при порывах ветра с него дождем сыпались крохотные золотистые лепестки. Они летели ей навстречу, и, переходя улицу, она отмахивалась от них сердито и брезгливо.

Она стояла на автобусной остановке, раздумывая, что делать дальше. Наверное, надо пойти в кино.

Автобус привез ее в центр города. Войдя в кинотеатр, она отыскала островок темноты в пустующем зале и приготовилась хоть на время забыть о своей, настоящей жизни. Безучастно смотрела, как герои фильма любили, пели, говорили, плакали, смеялись, и с каждой минутой все больше сознавала свою непричастность к событиям, происходившим на экране. Какое-то слово больно отозвалось в памяти (а она думала, что память давно похоронена в безопасной глубине сознания!), но это мимолетное воспоминание улетучилось, не успев вызвать новой боли. Она бесстрастной тенью сидела в темноте, слушая голоса призраков.

Яркий свет дня, шумная жизнь улицы снова ослепили ее, заставив искать убежища. Она вошла в ресторан, села, заказала что-то и, в ожидании заказа, стала рыться в сумочке в поисках каких-нибудь рекламок, старых счетов — чего-нибудь, что можно было бы читать и не смотреть ни на еду, ни на сидящих в зале людей.

Люди давно ее не интересовали. Если она и думала о них, они представлялись ей нереальными, инородными существами, любопытство которых могло быть опасным, равнодушие — обидным. Она чувствовала себя спокойно под надежной защитой бесцветности, характерной для женщины, которая уже не в силах любить, ибо слишком привыкла к одиночеству. Ее одежда лишь прикрывала наготу, но не украшала. Лицо было маской призрака, который уже никого не преследовал. Оно ничего не выражало, не просило, не хотело. Ела она так же, как дышала, производя необходимые движения-рефлексы.

Выйдя из ресторана, она некоторое время бесцельно шла пешком. Ей было некуда идти, но она шла, двигалась, ибо на улице считается естественным двигаться, и странно было бы остановиться и глазеть неизвестно на что среди вечной суеты и спешки прохожих.

Она шла и шла, пока не остались позади оживленные центральные кварталы, шла вдоль низкого парапета набережной. Несколько раз останавливалась передохнуть; облокотившись о парапет, долго смотрела на волны. Их гипнотическое движение могло поглотить любые думы, любые мысли.

Море давно перестало нести с собой ранящие душу воспоминания. Сейчас она могла смотреть на него, как смотрят на мертвое тело некогда любимого человека. Жизнь моря, движение воды не разрушали этого впечатления. Плеск волны о песчаный берег, морской ветер, игра оттенков воды и облаков — все это представлялось ей одной из форм вечности, счастливой смертью. Неизменно новая, безмятежно ясная картина отражала жизнь, в которой есть лишь свет и тени, и более ничего.

Именно в огромности, в безграничности моря она находила какое-то странное удовлетворение. Одиночество, казалось, было естественным компонентом моря, величие и мощь которого выходили за пределы человеческого понимания. Жалкие попытки смертных управлять своей судьбой, безуспешная борьба с силами природы в тщетном стремлении избежать конца — истинная ничтожность этого становилась очевидной рядом с всепобеждающим естественным великолепием моря.

Я ведь могу ощутить радость зыбких объятий моря, подумала она. Ласкаемая волнами, без борьбы погрузиться в его прохладу. Наконец-то уйти в глубину, куда никогда не проникал луч солнца. Неземное блаженство!

Вдруг ею овладело животное беспокойство — верный признак того, что она здесь не одна. Кто-то был рядом, собирался заговорить с ней. Зачем? Завязать знакомство? Пригласить к себе?

Она пошла дальше, не оглядываясь в сторону этого человека. Кто бы ты ни был, думала она, у меня ничего нет для тебя. Сердце мое давно иссякло, чувства угасли. Я ничего не могу дать другому человеку, да и мне никто не нужен.

Она продолжала свой путь. Ей хотелось дождаться здесь заката, но только в одиночестве. Одиночество, когда к нему привыкаешь, становится приятным и даже необходимым.

Идти домой она не хотела. Пустой дом не притягивал, не манил к себе. В нем не звучал детский смех, не пахло раскуренной трубкой. Все это было в прошлом, а от прошлого она бежала, ибо муж и дети ушли первыми.

Этот маленький домик стал ее берлогой — и усыпальницей. В нем она поселилась после смерти, внезапно, неожиданно настигшей тех, для кого она жила. Один удар, одно сильное потрясение. А потом — пустота. Бывает, думала она, что устает не только тело. Есть утомленность духа — она лежит за пределами сознания, в глубине самых потаенных хранилищ смерти. В этих глубинах душа не может испытать восторга, глаза способны смотреть только в темноту, уши немеют от молчания, нос ощущает лишь запах тления. Гаснет согревающее пламя самолюбования, и вскоре уже для человека нет самого себя, есть только ничто, застывшая пустота, забвение.

Погруженная в себя, она не заметила, как ушла довольно далеко. Очнувшись, увидела, что спустились мягкие сумерки. Море было по-прежнему близко, его величие уже не пугало. В свете сумерек волны как будто стали круче, прибой — громче и веселей. Горизонт был объят пламенем, и в самом спокойствии появилось что-то радостно-возбуждающее.

Она вся наполнилась теплом, давно забытым ощущением жизни, молодости, влюбленности. Мир, море, небо уже не казались ей кладбищем, куда ползут умирать.

Она огляделась. Бескрайний простор пьянил. Она почувствовала себя свободной от уз, которыми опутали ее любовь, предательство и смерть в тот давний день, когда ее муж, ее дети и, как она думала, ее ближайшая подруга вместе тайно покинули ее и в пути погибли в автомобильной катастрофе. Пока этого не случилось, вера пронизывала каждый миг ее жизни. Она не была слепой, но обладала способностью видеть и в себе, и в других только хорошее.

Она схватилась руками за голову. Что со мной происходит? — спрашивала она себя. Ей послышалось, кто-то позвал ее по имени. Обернулась — никого. Только море, уже не отделенное стеной, плескалось у ее ног, и звук прибоя был приятен слуху. Она беззвучно засмеялась. Уже много лет она не была так счастлива. Я свободна, думала она, ощущая какую-то непонятную легкость в голове. Я могу раскинуть руки и полететь. Она чуть не зарыдала от восторга.

Хватит ей пугающих пробуждений, бессмысленных томительных часов, чувства бесполезности, пустоты! Хватит сворачиваться от страха в клубок в темном чреве постели, дрожать в одиночестве, согреваясь своим жалким теплом!

Сумерки сгущались. Небо и море, темнея, сливались воедино, и в этой синей громаде ярко вспыхивали серебристые блики пены.

Я возвращаюсь домой! — чуть не кричала она, скидывая туфли, отбрасывая сумку. Она засмеялась, когда волны защекотали ей ступни, охватили лодыжки.

С распростертыми руками, освещенная лучами заката, она медленно шла к волне, которая неслась ей навстречу.

Она почувствовала, как холод ползет вверх по ногам, окутывая ее водяным плащом. Она ощутила мощное объятие волн и захохотала так громко, что смех ее достиг облаков.

Скоро настанет ночь, с ликованием подумала она, и я наконец-то смогу уснуть.

МОЛОДОЙ ЧЕЛОВЕК В СУМЕРКАХ

Перевод Т. Каргановой-Мальян

Вместе со всеми он влез в открытый кузов грузовика. Машина тронулась, за огромными колесами тянулись глубокие следы, а он, глядя на них, думал о рабочем дне, который только что завершился. Все! Не будет больше давки за место в тяжелом армейском грузовике, не будет кормежки всякой консервированной дрянью. Сегодня — конец надеждам на продвижение и упорной борьбе за будущее.

Он бросил последний взгляд на здание склада, на проволочное заграждение, дверь в котором была открыта и болталась туда-сюда — это сержант, его начальник, пошел осмотреть складские помещения. Счастливчик он, этот сержант. Скоро поедет домой, в Штаты.

Он тоже скоро будет дома. Через двадцать минут, даже через пятнадцать, он будет дома.

Как же рассказать своим? Он вообразил, как не спеша входит в комнату, кидает шляпу на самое дальнее кресло и просто так, спокойно говорит: я потерял работу. Наш склад сворачивают, и всех гражданских служащих уволили.

Он представил безмолвное отчаяние отца, взгляд брата, взметнувшиеся руки матери. Он почти слышал, как сестры утешают его, делая вид, что ничего страшного не произошло.

И все они в этот момент вспомнят, как всего две недели назад он говорил, что получит повышение. Но ведь ему говорили… он думал… он знал! Он же видел представление к повышению, слышал, как его хвалили!

А теперь уволили. Ну что ж, он смущенно скажет, что для него самого это удар. Для него это так же неожиданно, как для них. Никто, даже сержант, не знал, что мы так быстро будем сворачиваться. Думали, нас переведут куда-нибудь в другое место вместе со складом. Но приехали гражданские служащие-американцы. А нас — вон. Вон. ВОН!

После трех лет полуголодного существования почти год сносной жизни, и — ВОН!

Он закрыл глаза, чтобы справиться с нахлынувшими слезами. «Чушь какая-то», — подумал он о себе с насмешкой. Открыв глаза, уставился на летевшие из-под колес облака пыли, которые клубились и зависали легким туманом в багровом сиянии заката.

За квартал от дома он постучал в кабину водителя. Машина остановилась. Он кивнул приятелям, ему кивнули в ответ. Он слез с грузовика. Сегодня никто не шутил. Он уже собирался повернуть к дому, как один из парней сказал: да плюнь ты на это. Он улыбнулся и махнул рукой.

Хорошие ребята. Как и он, молодые, полные надежд (а теперь — безнадежности?). Ребята, которые должны учиться в колледже. Они кончали школу, когда началась война. Четыре месяца в школе бизнеса — машинопись, стенография. Теперь, как и он, возвращаются домой с плохими новостями.

Еще не войдя во двор, он услышал голоса. Все были дома. Он всегда приходил последним. Поднимаясь по лестнице, ощутил легкий холодок страха, ему стало немного не по себе. Обычно, едва он входил, все оборачивались к нему, чтобы услышать его «все в порядке».

Сегодня он не сможет сказать ничего утешительного. Никаких забавных сплетен. Никаких рассказов о случившемся за день. Даже никаких жалоб. Разве можно в двух словах, походя, жаловаться на жизнь?

— А, Рауль, — сказал отец.

— Всем привет, — ответил он. Домашние в ожидании смотрели на него. Он хотел продолжить, но не мог вымолвить ни слова. — Привет, — повторил он и пошел в свою комнату.

Он не вышел к обеду, и мать забеспокоилась, потопталась у его двери, но войти не решилась.

— Ты что, нездоров? — мягко спросила она.

— Ничего, не волнуйся, — ответил он. Мать помедлила минуту, потом ушла.

Он не спал эту ночь и еще несколько ночей. На следующий день после увольнения надолго ушел к заливу и с тех пор постоянно боролся с искушением повторить эту дальнюю прогулку. Тогда он шел не думая, и только когда туфли и носки его намокли, увидел, что подошел вплотную к воде. Он смотрел на водную гладь залива и наслаждался его прохладой и спокойствием.

Вдали вода была зеленой, как мох. Она манила, зазывала к себе, и он чуть не задохнулся от странного желания поддаться этому зову. Обратно он почти бежал, дрожа от холода и страха перед чуть было не содеянным.

Он все больше времени проводил в своей комнате, почти ничего не ел. Как страдающий призрак, бродил вокруг дома, не замечая беспокойно-вопросительных взглядов родных.

Почему я не могу сказать им? — спрашивал он себя. Каждый раз, когда он собирался заговорить, слова застревали в горле. А ведь такие простые слова, такая простая фраза! Я потерял работу.

Теперь-то уж они наверняка знают, думал он, охваченный отчаянием. Они могли спросить у Панга и Рода. Теперь им все известно. Но он даже не мог спросить, так ли это.

Постепенно он привык оставаться в постели даже днем, чувствовал слабость, но спать не мог. В основном он занимался тем, что неотрывно смотрел на потолок, по которому взад-вперед ползали мокрицы. Я схожу с ума, как-то подумал он, и тело его оцепенело от страха. Я не должен, не должен!!!

Я молод, я здоров. Скоро я найду другую работу. Это просто отпуск. Могу же я отдохнуть. Нет никаких причин сходить с ума. Последние слова несли в себе страшную обреченность. Как просто перейти эту тонкую черту. Один шаг, и ты в тени — тени безотчетного страха, беспричинного гнева, неизмеримо глубокой горечи и скорби. Один шаг — и тебя окутывают сумерки, тобою сотворенные сумерки.

При этой мысли он неожиданно поднялся, но тут же упал, сраженный резкой болью в голове. Тело его покрылось испариной.

Придя в себя, он осторожно потрогал шрам над бровью, который тянулся почти до самого уха. Поглаживая шрам, он забылся, ему казалось, что время как бы потекло вспять, что он опять маленький мальчик.

Он закрыл глаза, чтобы отчетливее представить себе тот яркий день городской фиесты, когда центральный парк города представлялся огромной страной чудес и наслаждений.

Он вновь увидел эту странную штуковину на тяжелых цепях. Рядом с ней меркло все остальное. Он подошел поближе и увидел, что на цепях раскачивалась большая повозка. Он начал было читать надпись, сделанную крупными разноцветными буквами, и успел прочесть «КНУТ», как вдруг повозка оказалась рядом, его больно ударило, он упал.

Когда он очнулся, кровь уже не заливала глаза и что-то плотно обхватывало голову. Как выяснилось, доктор зашил рану и наложил повязку, которая белой, слегка скособоченной «короной» красовалась на голове.

Он был еще мал, но уже не настолько, чтобы его можно было удержать в постели. Прямо в повязке, едва держась на ногах, он вернулся в парк. Долго стоял перед этой повозкой, испепеляя ее взглядом. Потом влез в нее, важно уселся — качели, раскачиваясь, набирали ход. Он помнил, какой ужас охватил его, когда он услыхал скрежет невидимых колес, звон цепей и ощутил резкое движение кабинки. Ему казалось, он вот-вот потеряет сознание.

— Я победил тебя! — кричал он навзрыд. — Я победил тебя, хоть из-за тебя я так сильно упал! — Этот боевой клич его успокоил. Он держался крепко, сидел гордо и прямо, а «КНУТ» раскачивался туда-сюда.

Отец нашел его в этой кабинке, когда бешеная качка уже закончилась. Бледный, он сидел прямо, но был почти без сознания, и отец промолчал, хотя готов был задать ему хорошую трепку. Мать вскрикнула, когда увидела его, бледного, как мертвец, и почти такого же неподвижного.

Только много лет спустя он понял, какую глупость совершил в ту минуту, когда его обуяла детская гордыня и желание бросить вызов судьбе. Он учился на курсах оказания первой помощи и там узнал, что даже при самых легких травмах головы необходимо спокойно пролежать в постели хотя бы сутки. Он дорого заплатил за свое мальчишество, за миг бессильной ярости, гордого мужества, за неодолимое желание управлять неуправляемым.

Чего стоил ему тот миг, впервые стало ясно, когда он был еще подростком. После вечерней службы они с приятелями спрятались в церкви, чтобы ночью вызвать призраки покойников, лежавших под бетонными плитами в церковном дворе.

Мы не боимся, шептали они друг другу, дрожа от страха. Они вглядывались в затхлую темноту церкви, пытаясь разглядеть хотя бы контуры изображений святых на алтаре. Они не отваживались смотреть по сторонам — им казалось, что сейчас некое сияние пронзит темноту и с появлением призраков на них обрушится гнев господень.

И вот тут-то он вдруг ощутил острую боль в голове, в глазах зарябил, засверкал пестрый фейерверк. «Это не призраки, — подумал он, — это правда». И слезы покатились по щекам от нестерпимой боли. Но он молчал, чтобы друзья не подумали, что он боится.

«Я ведь не боюсь, не боюсь!» — мысленно кричал он, сжимая руками виски.

— Я хочу домой, — простонал он. — Мне плохо, очень плохо. — Приятели сперва посмеялись над ним, потом испугались. Они подняли его, вывели на улицу, со страхом смотрели, как сперва его стошнило, потом он стал прихрамывать, потом вдруг оцепенел. Они дотащили его до дому, незаметно уложили на кровать, благодаря небо за то, что в его доме, как и везде в городе, двери не запирались, иначе им всем здорово попало бы за эту ночную вылазку.

С тех пор приступы случались не раз, и однажды отец отвел его в больницу, где добродушный ласковый доктор наблюдал его некоторое время. Доктор сказал родным, что существует опасность серьезного заболевания и единственный шанс полностью выздороветь — это отдых, хороший уход и чувство безопасности.

Но началась война — бомбежки, смерть, голод. Никто не чувствовал себя в безопасности, тем более юнец, который никак не мог понять, почему в мире столько ненависти и гнева.

Однажды он исчез, и семья была в панике. Он же весь день провел на ногах в поисках ответа на мучившие его вопросы. Отдыхая на обочине улиц, он безучастно наблюдал, как бомбы вдребезги разбивали темноту и превращали в хаос деревья, газоны и дома. В один из таких моментов созерцания его и обнаружил полицейский, который отвел его домой. Домашние стали одолевать расспросами, но вскоре, так и не добившись ответа, отступились. Тогда все были настолько близки к отчаянию, что жизнь, бесценная жизнь, значила всего лишь немного еды, немного сна и близость родных и любимых.

Потом война кончилась. Но по-прежнему царили голод, жадность, чувство опасности. Однако теперь тьму рассеивал слабый лучик надежды, что когда-нибудь, когда-нибудь, когда-нибудь…

Когда он нашел эту работу, счастье озарило его, как вспышка молнии. Только молния сверкнет и погаснет, а его счастье длилось почти целый год. Когда же он узнал о предстоящем повышении, будущее осветилось золотым солнечным сиянием. А теперь вот что. Он громко застонал. Голова горела как в огне.

— Я не вынесу этого! — закричал он. — Я больше не могу, не могу!

Отец открыл дверь.

— Что с тобой, сынок? — спросил он.

— Отец, — взмолился он, — я болен, очень болен! Я хочу пойти к врачу. Пойдем к нему. Я больше не могу!

Отец посмотрел на его пугающе бледное, обтянутое кожей лицо, на налитые кровью глаза и молча кивнул.

— Хорошо, — сказал он, помолчав немного. — Сейчас пойдем. — Глаза его выражали усталость и покорность судьбе, он весь ссутулился от горя и впервые почувствовал себя стариком, глубоким стариком.

Доктор сказал, что ему необходимо отдохнуть, полежать в больнице. «Я о нем позабочусь», — пообещал он. Отец согласно кивнул головой.

Доктор обнял юношу за плечи. Может быть, он и заметил, каким тот стал тощим и костлявым, но ничего не сказал. Ласково беседуя с ним, он повел его в больничную палату. «Отдохнешь здесь, а я, когда вернусь, отведу тебя в комнату получше». Отец и сын посмотрели друг на друга, потом на других больных. Одни вели себя шумно, другие тихо, но все были испуганы, насторожены.

Молодой человек нашел свободную кровать, лег. Отец взъерошил его волосы, шепотом попрощался.

Но в это время вернулся врач, и они опять послушно пошли за ним. Он привел их в другую палату, в конце коридора, более спокойную.

Я болен, все время думал молодой человек. Он мысленно повторял эти слова в ритме слабых, неуверенных шагов отца, слушая, как тот вышел из палаты и удалялся по коридору к выходу из больницы, на волю.

Я схожу с ума, думал он в отчаянии, в бессильном гневе сжимая голову руками. Отец, не оставляй меня здесь! — хотел закричать он, но не смог. А шаги отца звучали все слабее и вскоре затихли совсем. Наступила тишина.

И зачем я родился на свет? — спрашивал он себя. Он подумал о своих друзьях. Они ведь совсем не такие, как он, — могут легко, пожав плечами, отмахнуться от любых неприятностей, легко, без настоящей злости ругать мир. Им незнакомо это чувство безграничного отчаяния, их не заливает этот неиссякаемый поток тревоги и страха. Они всегда жизнерадостны, веселы, их не затопляет море слез, готовых хлынуть при каждом толчке пульсирующей боли. Зачем я родился? — спрашивал он вновь и вновь, и страдание каленым железом жгло его сердце.

Девушки. Одна девушка. Он сосредоточил на ней все свое слабеющее сознание. Мысли о ней были и сладостны, и мучительны. Она даже не знает, что я чувствую, думал он. А я знаю. Смотрю в ее глаза и знаю, что она чувствует. Она всегда так смотрит — прямо, бесстрашно, честно.

Я должен вернуться, подумал он, охваченный ужасом. Со мной все в порядке. Надо, чтобы она узнала о моей любви. Плевать на эту работу. Работу всегда можно найти. На одной работе свет клином не сошелся. Есть сотни, тысячи мест, куда можно устроиться. Я ведь очень молод. Через год, ну через два у меня будет хорошая работа. Может, тогда я смогу жениться.

Женитьба. Рай. Приют в бесприютном мире.

Дом — убежище. Маленький участок надежной земли. Семья — чем больше, тем крепче. Он — костяк семьи, эта девушка — ее душа, ее сердце.

Но у меня нет работы, нет работы, нет работы… Этот вопль эхом звенел в мозгу, и он все крепче сжимал голову руками, как будто боялся, что она разлетится на куски. Руки, которые будут обнимать, губы, которые будут целовать, глаза, светящиеся счастьем и любовью. А потом — его плоть от плоти, его дитя, продолжение его души, его силы (той, что осталась еще от войны и мира, этого двуглавого чудовища, пожирающего слабых и беспомощных).

Он вскочил с постели. Я должен выбраться отсюда, подумал он. Отец еще здесь, он еще не успел выйти за ворота больницы. Надо сказать ему, что я должен пойти домой — мне же нужно искать другую работу!

Он рванулся к окну и буквально прилип к решетке.

— Отец! — закричал он. — Подожди меня!

Он увидел, как старик медленно повернул голову (значит, услышал!) и посмотрел на его окно. Но он не знал, что отец не видел его, ибо его глаза были полны слез.

В этом слепом, невидящем движении отца было столько горя и растерянности, что молодой человек впал в неистовство. Он вцепился в решетку, начал трясти ее, потом бессильно уронил руки.

— Отец! — опять позвал он, на этот раз мягко, нежно.

Когда я вижу тебя рядом, я не вижу в твоих глазах боли, хотел сказать он. Какая ноша лежит на твоих старых плечах! Я не помню, чтобы что-нибудь заставило тебя так согнуться, так низко склонить голову, так устало опустить руки… А теперь ты даже не понимаешь, почему я здесь, за этой решеткой, не вместе с тобой. Ты не понимаешь, потому что сам ты сильный, как дерево молаве, которое вынесло столько бурь и все равно стоит!

Он еще немного постоял у окна, глядя, как отец поднял руку и сел в остановившийся автобус. Он напряженно смотрел в сторону уходящего автобуса, потом его отвлекло происходящее под окном. До сих пор он и не подозревал, что находится так высоко от земли. Он опустил глаза, посмотрел в уходящее вниз пространство. Как просто, как чрезвычайно просто можно все решить!

Впервые за очень долгое время он ощутил, как возбуждение пронизывает все его существо. Головную боль затмило какое-то странное чувство отчужденности, страх уже начал одолевать сознание… Он не стал раздумывать над своими чувствами страха, колебания. Сильнейшее возбуждение победило все остальное, и ему казалось, что он охвачен сиянием, которое ярче пламени и жарче огня.

Что это? — спрашивал он себя, дрожа, несмотря на залившую его теплоту. Что это за огонь, что за странное ощущение? Он открыл дверь (ее оставили незапертой для врача) и побежал к балкону, который почему-то тоже был не закрыт и не зарешечен. Движимый чувством, которое он не стал анализировать, и силой, о существовании в себе которой он и не подозревал, он влез на перила и взобрался на крышу.

Что это? — спрашивал тихий голосок внутри. Что это за всепоглощающее чувство силы, целеустремленности?..

Он простер руки к темнеющему небу и весь отдался возбуждению, которое вздымалось в нем волнами света и тепла. И в этом сверкающем пламени тихий голосок настойчиво спрашивал: что это? Что это?

Он посмотрел вниз и чуть было не засмеялся, увидев сквозь легкую дымку пятнышки лиц. Он не мог видеть испуганного выражения глаз, в котором смешались страх и ожидание, приковавшие этих людей к месту.

Есть ответ, продолжал свое тихий голосок. В этом пламени, в этом свете, в этом чуде можно найти ответ.

Когда же он почувствовал, что падает, падает, падает в это пространство, которое обнимает, охватывает его тысячью рук, ответ прозвучал ясно и громко.

— Свобода! — прокричал он громким и сильным голосом, не узнавая самого себя. А те, кто слышал этот смеющийся, ликующий возглас, подумали, что он вскрикнул от страха.

Нестор В. М. Гонсалес