Современная идиллия — страница 24 из 33

Пока Ластов одевался, Змеин завернул в плед эспадроны и подобрал пустые бутылки и кружки, разбросанные по полю битвы; Ластов перекинул через плечо платья Куницына, и они отправились за другими.

— Ты напоминаешь мне лошадь в басне, — заметил Змеин. — Гордый, статный конь потешался над уродом ослом. Когда же с осла содрали шкуру, то надменного же коня накрыли ею.

Ластов, занятый серьезными мыслями, не отвечал.

— Что если я его ранил опасно? — проговорил он.

— Едва ли. Обморок сделался с ним по слабой натуре. Но я очень доволен, что он наказан: не рой другим ямы; зачем не удовольствовался первым дебютом.

XVIIIСУДЬБА УЛЫБАЕТСЯ МОНИЧКЕ

Случай с Куницыным не произвел в пансионе R. никакого шума. Лица, участвовавшие в вышеописанной маленькой драме, понятным образом, об ней умолчали; по отрывочным же данным, никто не хотел, да и не думал доискиваться до истины.

Когда около восьмого часу пансионеры, сидевшие в столовой за утренним кофе, завидели в окошко медленно подъезжающие дрожки и с трудом вылезающего оттуда, завернутого в плед правоведа, кто-то из них обратился к входящему в это время Змеину с вопросом:

— Что, скажите, с вашим соотечественником?

— Да так, ушибся маленько, — объяснил Змеин.

— Где ж это? Упал, что ли?

— Н-да. Собирались мы, видите, спозаранку на Руген, со всевозможным провиантом, чтобы позавтракать в зелени. Были с нами барышни, а барышни, сами знаете, какой народ: как забьют себе что в голову, никакой палкой не вышибешь. Захотелось же одной из них во что бы то ни стало понюхать цветочек, который рос как раз над обрывом: достань ей его да достань, чудно, должно быть, пахнет. Ну-с, соотечественник-то наш, воплощенная рыцарская натура, и пойди доставать. Как нагнулся — земля под ним тара-рах! И совершил кувырколепие.

— Скажите! И больно расшибся?

— Да, кажется, есть-таки. Особенно пострадал руками, потому что брякнулся на четвереньки.

— А цветок-то что же? — вмешалась наивная немочка.

— На счет него можете быть спокойны: хотя и слетел также вниз, но остался цел и невредим и доставлен по принадлежности.

— Doch die Katze, die Katz ist gerettet![93]

весело подхватил входивший в это время Брони.

— Вот молодость! — заметил один из присутствующих, сухой старичок. — Вперед поостережется. И со мною, признаться, случился в юности подобный же пассаж…

И обществу волей-неволей пришлось выслушать "подобный же пассаж". Тем и кончились толки о Куницыне.

Врач, призванный к больному, осмотрел его руку, успевшую уже порядком опухнуть, чуть заметно улыбнулся на объяснение: что "занозился, мол, об острый камень", и прописал ледяные примочки.

— На молчаливость мою вы можете положиться, — отозвался он, лукаво прищурясь на просьбу больного говорить о его случае как можно менее, — кому какое дело, к какому разряду минерального царства принадлежит злополучный камень, о который вы занозились: у всякого смертного свои камни преткновения.

И надо отдать честь прозорливому сыну Эскулапа: он свято сдержал свое обещание, хотя, быть может, тому содействовало и немаловажное повышение завизитной платы.

Если мы сказали, что никто из посторонних в пансионе R. лиц не известился об истинном ходе дела, то не выразили этим, что вообще никто, кроме действующих лиц, не узнал о поединке; было еще два не совсем посторонних лица: Моничка и Наденька, которые вскоре также сделались соучастницами в тайне. Чутье влюбленных, как известно, не менее тонко, как у легавых собак, и потому, как только передали Моничке эпизод о падении правоведа со скалы, она мигом смекнула, что тут что-то неладно, есть какая-то несообразность. Она обратилась сначала к Лизе не скрывать от нее ничего; когда же та повторила ей сказку Змеина, земля загорелась под ногами бедной влюбленной, и, с решимостью "d'une fille completement emancipee[94]", она кинулась в комнату возлюбленного. На стук ее в дверь послышалось обычное "Herein!", и, с самосознанием вскинув головку, она последовала призыву.

Больной полулежал на диване, подпертый с боков подушками. На полу перед ним сидела горничная и прикладывала лед к руке его, распростертой на стуле.

— Pardon, если я вхожу к вам так, sans fafons[95], — начала скороговоркой Моничка, — но я услышала о вашем несчастии…

— Не знаю, как и выразить вам мою признательность, — отвечал, приподнимаясь с подушек, правовед. — Вы — первая, навещающая меня в моем isolement[96]. Я подал бы вам стул, но видите — не в состоянии: Прометей к скале прикованный. Anna, bringen Sie doch dem Flaulein einen Stuhl[97].

— Nein, nein, lassen Sie sich nicht storen[98], — предупредила барышня служанку, собиравшуюся уже исполнить приказание молодого человека. — Прислуга здешняя понимает по-французски, так поневоле приходится говорить по-русски, — продолжала она, присаживаясь у изголовья правоведа. — Вас ранили, m-r Куницын, ранили в дуэли; пожалуйста, не отпирайтесь, не повторяйте этой невероятной истории о падении d'un rocher.

— Гм, чем же она невероятна?

— Да всем. Во-первых, с какой стати вставать вам в пять часов, когда ни Наденька, ни я не были de cette partie de plaisir[99]?

— Et puis[100]?

— Puis — ведь с вами не было других дам, как Лиза?

— Нет.

— Так вообразимо ли, что Лиза, эта отъявленная флегматка и прозаистка, прельстилась так на цветок, чтобы тревожить из-за него других? Нет, не скрытничайте, у вас был rencontre, и я знаю даже, с кем.

— С кем же?

— Да с этим противным Ластовым.

— Напрасно было бы, m-lle, скрывать от вас истину; вы так проницательны…

— Ага, сознались… Анна, вы, я вижу, устали, — обратилась она к горничной по-немецки. — Дайте-ка, я заменю вас, после можете воротиться.

Куницын с благодарностью преклонил голову.

— Вы слишком любезны, m-lle. С моей стороны, было бы верхом безумства отказаться от такой чести. Anna, thun Sie, wie das Fraulein sagt[101].

Служанка посмотрела с недоумением поочередно на каждого из них, потом встала и, проговорив: "Wie Sie befehlen[102]" — сделала кникс и вышла.

Моничка присела на ее место и взяла в руку кусок льду.

— Ah, mais c'est bien froid[103].

— Видите; откажитесь-ка лучше от роли сестры милосердия, которую взяли на себя в порыве великодушия, — возразил по-французски же правовед.

— Ах, нет, как же можно. Вам, я думаю, еще холоднее, на пылающую-то рану. Если б вы знали, как я зла теперь на этого гадкого университанта…

— Да вы не думаете ли, m-lle, что ранен один я? О, нет! Как я изрезал ему грудь!

— Да? Но это премило с вашей стороны! Ведь он, я думаю, страшный трус; верно, отказывался сначала драться?

— Да, то есть ни за что не соглашался на пистолеты: на шпагах, говорит, не так опасно. Хе, хе!

— Ах, какой стыд! И вы же поплатились? После этого я его не только ненавижу — я его презираю! Попадается мне сейчас на лестнице и свищет во всеуслышанье, как ни в чем не бывало — точно извозчик! Мужик этакий… Верно, пойдет еще хвастаться перед Наденькой, что победил вас; а она, дурочка, влюбленная в него, как курица, как раз и поверит! Она не в состоянии постичь все благородство вашего поступка… Ведь вы за тот поцелуй?..

— Да…

— Ну, вот, а она, я уверена, не решится даже заглянуть к вам, хоть бы из признательности: маленькие девочки считают это неприличным!

Больной посмотрел на свою самаритянку искренне благодарными глазами.

— А вы не сочли этого неприличным? Знаете ли, m-lle, что вы в некотором роде ангел? Позвольте поцеловать вам ручку; ей-Богу, от чистого сердца.

Моничка просияла.

— Следовало бы отказать, но как вы больны, а больным не велят отказывать в их желаниях…

И маленькая, изящная ручка была поднесена к губам правоведа; те крепко прильнули к ней.

— Ну, довольно, m-r Куницын, довольно… А сама не отнимала ее.

— Вот так, благодарю вас, — сказал он. — Мы говорили о вашей кузине. Поверите ли, когда я восхвалял ей Париж, она — что бы вы думали? — пожала плечами.

— Ну да, ребенок, я ведь говорила — ребенок; где же ей! Ах, m-r Куницын, ведь дивно, должно быть, в Париже? Как я завидую вам и всем, побывавшим там.

— Да, недурная местность, весьма и весьма изрядная; имеете полное право завидовать. Вся атмосфера Парижа пропитана каким-то живительным эликсиром; вдыхая ее, заметно перерождаешься, делаешься чем-то лучшим, высшим. Каждая малость, каждое, так сказать, дрянцо носит на себе отпечаток цивилизованности. Хоть бы гарсоны в отелях. Я останавливался последний раз в Луврской; так моего гарсона звали не Захаром или Никифором, а Альфонсом! Каково имечко?

— Ах, да, какое музыкальное. Так и напоминает: Alphonse Karr!

— Именно. В своем франтовском фраке, снежно-белом галстуке он не уступал в грации любому комиль-фо, а чисто французский выговор, а выраженья… Не "papillon", a "papiyon"! Прелесть! Я даже боялся заговаривать с ним, должен был обдумывать каждое слово, чтобы не срезаться. Между тем я, как вы, вероятно, замечаете, изъясняюсь по-французски не очень-то дурно?

— Вы говорите бесподобно, упоительно, m-r Куницын.

— А то возьмите прачку, — продолжал он, — простую прачку. Ну, что такое в сравнении с нею наша доморощенная Матрена, Марья? Толстая, неповоротливая! Ее и назвать-то нельзя иначе, как Матреной. А тут — стучатся к вам в дверь (уже по одному стуку вы угадываете благовоспитанную ручку), вы приглашаете: "Entrez", и влетает к вам легкая, как зефир, грациозная вторая Тальони. Вы недоумеваете: кто это? В самом ли деле не более как прачка, или одна из гордых фей Сен-жерменского предместья?