В эти унылые часы его начинала иногда преследовать мысль о том, чем в одном из соседних домов занят Умник. Чем они все заняты после уроков? Однажды он заметил, что двое играли перед школой в гандбол, В другой раз увидал, как несколько монахов бесцельно перекидываются мячом, шумя, как мальчишки; сутаны они сбросили, и целлулоидные воротнички поблескивали на траве, словно лунные серпы. В хорошую погоду он часто наблюдал, как иные из них парами проходят у него под окном, направляясь на прогулку, и сам иногда гулял по луговой тропе, покуда не садилось солнце. Как‑то октябрьским вечером, встретив в пивной у Бреннана Дикки Толбета, он спросил: «На что вы здесь в Кунлеене тратите зимние вечера?» Дикки, у которого была жена и восемь человек детей, сказал, что такая проблема перед ним никогда не вставала.
г— Я имею в виду братьев, — * раздраженно пояснил Том, — может, они в карты играют? Или читают? И если читают, то что?
— Газету, должно быть. Впрочем, побывай газета у всего монастыря в руках, она превратилась бы в клочья. Пожалуй, они читают «Наши мальчики» или просматривают религиозные еженедельники. Есть в монастыре какая‑то куцая библиотека, но я понятия не имею, что в ней. Учебники? Жития святых? Как вы знаете, городской библиотеки в Кунлеене нет. Раз в месяц библиотекарь графства оставляет в часовне пару ящиков с книгами. Несколько лет назад он предложил им брать все, что у него есть в Килларни, но только один из них воспользовался этим предложением.
— Держу пари, это был Ригис!
— Он самый. Но они его попридержали. — Дикки заулыбался от приятного воспоминания. — Однажды вечером его застукали за чтением книги какого‑то кальвинистского богослова Воона «Существует ли загробная жизнь?». Братья затеяли страшенный скандал. На бедного старика библиотекаря они нажаловались приходскому священнику и в комиссию графства, но он был не дурак и сказал, что думал, будто автор — кардинал Воон.
— Уж не хотите ли вы сказать, что Ригис усомнился в религии? Автор, видимо, отрицает бессмертие души?
— Да я же говорю, он — кальвинист. А кальвинист, как известно, и минуты не проживет без расчета на рай для себя и геенну огнецную для всех прочих. Усомнился? Ничего подобного. Просто в заглавии стоял вопросительный знак. Вот они и прицепились. Усомнился? Ригис усомнился? Вы, верно, не знаете нашего Ригиса. В том и беда его, что он до мозга костей пропитан непреложностями. Он — Савонарола Кунлеена. Бич монастыря. Он считает братию жалким, бесхребетным, полуязыческим сбродом и так им всегда и говорит. Слыхали бы вы, как он заявляет: «Этот ни жарок, ни хладен, и я изры — ы-гаю его из уст моих». Вам бы случиться тут в прошлом году, когда он заставил их пообещать, что они не будут курить на великий пост, а потом поймал одного, дымившего в рукав. И доложил о бедняге настоятелю, приходскому священнику и епископу. Чем они заняты по вечерам? Должно быть, садятся в кружок и поедом едят друг дружку. Еще по стаканчику?
Том обдумал этот разговор. «Просто вопросительный знак в заглавии…» Это похоже на Умника, И Том решил поговорить с ним один на один.
Случай подвернулся только в середине ноября. День был холодный, Дообедав, Том читал дублинскую газету (раньше трех она не приходила), как вдруг заметил одинокую, резко очерченную тень монаха, скользившую мимо кружевных занавесок. Он узнал Нессена, учителя ирландского, и, едва успев подумать, что его, должно быть, куда‑то послали, тотчас увидал Умника, бредущего медленно и тоже в одиночестве. Том схватил зонтик, шляпу, пальто и кинулся следом. Впереди он увидел заворачивавшего направо к лугу Нессена, а ярдах в ста за ним — Умника. Том его догнал.
— Здравствуй, Ригис.
— Здравствуй, Том.
— Ты вроде лишился собеседника.
— Какой он мне собеседник, — угрюмо буркнул Умник, — я предпочитаю беседовать сам с собой.
— Ах так? Не помешаю ли я высоким размышлениям?
Умник снизошел до улыбки, холодной, как серое поле за дорогой.
— К черту размышления, высокие или низкие. Пройдемся и потолкуем. Единственное, о чем способен говорить этот тип, — он мотнул подбородком в сторону удалявшегося Нессена, — это о кроссвордах. Какое четвероногое домашнее животное из пяти букв начинается на «к»? Если ты скажешь: «кошка», он возразит: «козел», и наоборот. Дивный день, не правда ли? Как ты живешь? Надеюсь, все в порядке?
Том дал ему поболтать, как в былые дни. Потом перешел к делу.
— Ты знаешь мальчика Микки Бреннана?
Улыбка Умника стала нежной и печальной:
— Способный мальчик, пытливый мальчик, я, глядя на него, вспоминаю иногда себя в этом возрасте.
— Он однажды у меня на уроке встал и прочел целый кусок из «Покинутой деревни». «В своих скитаньях по земле тревог…» Ну, ты знаешь эти стихи. Он сказал, что у тебя их выучил. Я и не думал, что ты любишь Голдсмита.
— Собственно говоря, мне нравится именно это стихотворение. Историку оно не может не нравиться. Очень уж много современных проблем оно задевает. «Зло мчится по стране, людей гоня…» И так далее. Бедный Оливер это понимал. Сам был изгнанником.
— И всегда хотел воротиться домой на склоне дней? Я частенько задумывался: а был у него дом, куда можно воротиться? Вот я — куда бы мог воротиться? С тех пор как мать померла, некуда. А твой папа еще жив?
— Нет, — сказал Умник и, остановившись, поглядел вдаль, туда, где в морозных сумерках отчетливо проступали горы.
— Домой? — произнес он тихо. — У этого слова, конечно, много значений. «Веди нас, свет… Ведь ночь темна, а дом еще далек».
— Ньюмен. «Маяк в проливе Бонифаччо». Великий стилист.
— Великий учитель! Когда я его читаю, меня окутывает мир иной.
— Но ты веришь в мир иной.
— Что ты хочешь сказать?
— Что я давно с этим покончил. Благодаря тебе, Умник. — Умник вытаращил глаза. — Забыл наши разговоры в Дублине? Каждый день. Каждую ночь. Год за годом. Когда ты уехал, я перестал ходить в церковь, на богослужения, на исповедь. Ты, надеюсь, не доложишь об этом настоятелю? Мне бы не хотелось потерять работу, во всяком случае в настоящее время.
Они шли в морозной тишине. Потом Умник сказал:
— Я за твой образ мыслей не отвечаю. Ты взрослый человек. Но что с таким образом мыслей ты делаешь тут?
— Зарабатываю на жизнь.
Твердая дорога звенела у них под ногами.
— Ну и ладно! Ты ведь мирянин. Заработок — достаточно веская причина, чтобы тебе здесь оставаться. И лучше бы мне себя спросить, что я здесь делаю? — Он ткнул вперед зонтиком, указывая на одинокую сутану. — Или что он здесь делает? Или что мы все здесь делаем?
— Учите.
Умник опять остановился. Складка между бровями стала красной, как шрам. Он захрипел от ярости:
— Учим чему? Разве не в этом все дело? Разве не об этом я толкую все время нашим болванам? Если все, что мы говорим, и делаем, и вдалбливаем в головы, не побуждает мальчиков ощутить, что в этом убогом мире мы шаг за шагом движемся к миру иному, зачем тогда мы удалились от всего земного и стали братьями? А разве у нас это выходит? Анджело учит латыни. Ты, может быть, мне объяснишь, потому что сам он объяснить это не в состоянии, с каких пор Цицерон и Овидий стали оплотом христианства? Смейся, смейся! Они тоже смеются. Вон тот тип учит ирландскому языку. Он воображает, что делает для Ирландии великое дело. С Таким же успехом он мог бы учить их греческому времен язычества. Твои ребята должны в этом году прочесть «Макбета» или «Юлия Цезаря». А что в Шекспире такого уж христианского? Ты сочтешь мои слова за шутовство. Сам сказал, что ты неверующий. Но я‑то верующий. И для меня тут ничего смешного нет.
Он весь передернулся, и они пошли дальше.
>— Знаешь, Том, почему в Дублине я от тебя сбежал? Я тебе скажу. Не очень это мне приятно, но я скажу. Это произошло в субботу. Помнишь? Ты работал, а у меня был выходной. Стоял дивный солнечный день. Я поехал с девчонкой на Бриттский залив. Ей было восемнадцать. Милая, прелестная, невинная девочка. Я и поныне молюсь за ее душу. Стоял настоящий ирландский июль, прошел короткий ливень, огромные клубящиеся облака плыли со всех сторон, все было в черных и синих кровоподтеках — холмы, белые поля, голубое небо. Мы поплавали и улеглись на прохладном песке. На берегу на целые мили не было ни души. Начинаю обычным гамбитом. Сдвигаю с плечика лямку от купальника. И тут она взглянула на меня — я никогда до тех пор не видал в очах человеческих такого ужаса, такого презрения, такого отвращения, такого разочарования. Она глядела на меня, как на кучу грязи. Я натянул лямку обратно и сказал: «Забудь про это». Мне не шло на ум, что еще сказать, что сделать. Немного погодя она поднялась и выдавила: «Поедем лучше домой, Джерри, ты все испортил». Всю дорогу до Дублина мы и словечка не проронили. А когда расстались, я пришел домой и оглядел квартиру. Все было наготове. Полбутылки вина. Два стакана. В углу кушетка. Солнечный свет заливал комнату. Все было явным. Паскудным. Это был мой час на пути в Дамаск. Меня вдруг озарило, что я дурно влияю на всех, в том числе и на тебя, Том, и, если я немедленно не оставлю все мирское, мне несдобровать. Через год я был монахом.
Нессен остановился впереди, на уступе невысокого холма, и смотрел на небо. Сиял Веспер. Казалось, на холме стоял один из волхвов. Они подождали, покуда он не двинулся дальше.
— И с тех пор ты счастлив?
— За эти три года до меня дошло, что я попал из огня в полымя. Я думал, у меня призвание.
— У капуцинов я тоже так думал.
— …А все свелось к тому, чтобы каждый год пропихивать несколько десятков мальчиков через экзамен, после которого они могут получить какую‑то паскудную работу. Отрекся бы ты ради этого от целого мира? С каждым годом я все лучше понимал, что, если мое призвание ни на что другое не годится, значит, я дурак, и все мы — скопище дураков, и все это наше полезное дело — одно надувательство.
Уходя от пса… Покуда зайца не растерзают на куски… Они решили, что ему будет «легче» в глуши. Из‑за того ли, что он был учитель мыслящий, а таких они себе позволить не могут, слишком дорогое удовольствие? Или простому смертному — этого‑то Голдсмит о сельском учителе и не сказал — вовеки не вынести всего, что засе