ало — помалу Мэй освобождалась от всего, что связывало ее с прежней жизнью, — даже от такого естественного чувства, как беспокойство за родителей, которых поджидала одинокая старость. Монас тырь был беден, и не только потому, что того требовал устав. Все здесь было скудно, опрятно, приветливо, и Мэй полюбила переделанную из бывшей гостиной часовню, где она, стоя на коленях на отведенном ей месте, молилась в темные зимние утра — дома в это время она бы еще нежилась в постели. Ей нравилось ощущать грубую ткань одежды и чувствовать холодный пол сквозь сандалии, хотя больше всего ее радовало, что Тесси и Шейла были рядом.
Когда Мэй читала жития святых, ей иногда становилось жаль, что прошли те героические времена, и она втайне придумывала себе маленькие епитимьи, чтобы проверить, хватит ли у нее силы переносить лишения. Однако, проведя в монастыре почти год, она заметила, что после этих «испытаний» на нее нападает глубокая хандра. И, хотя Мэй была умна, она не стала додумываться, отчего это. Она просто лежала ночью без сна и размышляла о том, что монахини, среди которых она живет — даже Тесси и Шейла, — не годятся в святые и мученицы: религия для них примерно то же, что брак для других женщин, а монастырский устав они соблюдают потому же, почему ее отец по воскресеньям ходит к мессе. О них нельзя было сказать ничего плохого, и, наверно, доведись им выйти замуж, их мужья считали бы себя счастливцами, но в то же время все ее товарки как будто так и не стали взрослыми. Это было очень странно и лишало Мэй покоя. То, чего она боялась раньше, еще не поступив в монастырь, — одиночества, аскетизма, безжалостной дисциплины, — теперь представлялось ей маловажным и безобидным. Теперь она с ужасом поняла, что величие церкви давно в прошлом и что они здесь — кучка самых заурядных женщин, играющих в самоотречение и спасение души!
— Но, милая моя, — сказала мать Агата, когда Мэй выплакала у нее на груди свои сомнения, — разумеется, мы просто дети. И конечно, мы только играем. А как еще приучить ребенка к послушанию и дисциплине?
И когда Мэй стала говорить ей о том, каким был орден в прежние времена, в голосе матери игуменьи зазвучали насмешливые нотки, как будто она слышала все это уже не раз.
— Понимаю, сестра, понимаю, — кивнула она, — поверьте мне, я знаю, что прежде порядки в ордене были куда строже. Но не забывайте, он был создан в краях, где климат не такой суровый, как у нас, и у сестер было меньше риска умереть от двусторонней пневмонии. Я беседовала с половиной водопроводчиков в городе, но, по — видимому, никто из них не смыслит в центральном отоплении… Все относительно, дитя мое. Я уверена, мы в наших удобных сандалиях терпим ничуть не меньше, а иногда и больше, чем босые сестры в прежние времена. Однако мы находимся здесь не только ради самоистязаний, как ни приятно это занятие.
Каждое слово матери Агаты казалось ясным и разумным, пока Мэй слушала, и она чувствовала себя неблагодарной истеричкой, но, как только беседа закончилась и слезы Мэй высохли, она поймала себя на мысли о том, что мать Агата тоже самая заурядная женщина, холодная и язвительная, и что она тоже только играет роль монахини. Мэй была чужой в мире плохих актеров и актрис, а той католической церкви, в которую она верила и которой поклонялась, больше не существовало.
Через несколько дней ее отправили в частную лечебницу.
— Вам надо немного отдохнуть, сестра, — сказала мать Агата. — Это очень приятное место, вы встретите там других верующих, которым тоже нужен отдых.
Затем наступила бесконечная и какая‑то вневременная пора смятения и непрестанных слез, когда привычная для Мэй жизнь вдруг оказалась перевернутой, когда в комнату к ней то и дело врывались незнакомые мужчины, осматривали ее, задавали вопросы, которых она не понимала, о чем‑то с ней говорили, и Мэй становилось ясно, что они тоже не понимают ее. Никто, казалось, не сознавал, что, кроме нее, нет больше верующих католиков на свете, никто не хотел понять, о чем она плачет. А самое главное, никто не слышал, что в голове у нее неустанно играет одна и та же пластинка, которая замолкает, только когда Мэй делают укол.
Как‑то весенним днем Мэй возвращалась с прогулки из сада, и ее провожала молоденькая сиделка. Далеко впереди, в конце длинного белого коридора, Мэй заме тила стоявшего к ней спиной старика и вспомнила, что до этого много раз видела его лицо, мрачное, длинное, насмешливое, но не обращала на него внимания. Мэй поняла, что, должно быть, раньше запомнила, как он выглядит, потому что сейчас она видела только его спину. И вдруг слова: «Кто этот странный старик?» — вырвались наперекор играющей у нее в голове пластинке, и она поразилась им не меньше, чем молодая сиделка.
— Этот? — улыбнулась сиделка. — Да разве вы его не знаете? Он здесь давным — давно.
— Почему?
— Он не считает себя священником, а сам как раз священник и есть, вот в чем беда.
— Подумайте, как странно!
— Да? — улыбнулась сиделка, прикусив нижнюю губу. — Чего не бывает! Хотя верно, о таком забыть вроде трудно. Но вообще‑то он славный, — добавила она уже серьезно, будто спохватилась, что осуждает старика.
Когда они пришли в комнату Мэй, сиделка снова как‑то виновато улыбнулась, и Мэй увидела, что она на редкость хорошенькая, а зубы у нее мелкие и блестящие.
— Вы‑то вот точно поправляетесь, — сказала сиделка.
— Правда? — вяло спросила Мэй, — она знала, что нисколько не поправляется. — Почему вы так думаете?
— Начинаете все примечать, — пожала плечами сиделка, и Мэй растерялась: она не представляла себе, как сможет вернуться в монастырь и встретиться с монахинями, если и правда поправится. Она была уверена, что все они начнут смеяться над ней. Однако скоро она перестала беспокоиться об этом и погрузилась в печальные размышления о старом священнике, позабывшем, что он священник, и, когда на следующий день к ней пришел отец, она сказала возбужденно:
— Подумай, папочка, здесь есть один священник, который забыл, что он священник! Как странно, правда?
Она не слышала, каким тоном это сказала, не понимала, как разумно прозвучали ее слова, и удивилась, когда отец вдруг отвернулся и машинально стал нащупывать сигареты в кармане пиджака.
— Что ж, вот и тебе пора забыть, что ты монахиня, — сказал он нетвердым голосом, — мать уже убрала твою комнату, ждет, когда ты вернешься домой.
— Да что ты, папочка, я должна вернуться в монастырь!
— И не думай! С монастырем покончено, выкинь его из головы. Я уже все уладил с игуменьей. Это была ошибка с самого начала. Вернешься отсюда прямо домой, к нам с матерью.
Тут Мэй почувствовала, что дело и впрямь идет на поправку, и ей захотелось уйти с отцом сейчас же — не возвращаться наверх за тяжелую железную дверь, где всегда дежурит служитель. Она понимала, что вернуться домой — значит признать себя побежденной, униженной, всеми презираемой, но даже это ее больше не смущало. Ей просто хотелось начать жизнь сначала, с той минуты, когда все пошло вкривь и вкось из-за ее знакомства с Коркери.
Отец отвез Мэй домой и ходил победителем, будто вырвал ее из пасти дракона. Возвращаясь по вечерам с работы, он подсаживался к ней, прихлебывал виски и вел тихие неторопливые разговоры. Мэй чувствовала, как ему хочется внушить себе, что она обрела уверенность и душевный покой. В общем, так оно и было, но временами ее одолевало страстное желание снова оказаться в больнице, и она просила мать отвезти ее туда.
— Нет, нет, не могу, — отвечала та с обычной своей решительностью, — бедняга отец вконец расстроится.
Тогда Мэй завела об этом разговор со своим врачом — молодым человеком, тощим и довольно болезненным на вид, который, казалось, тоже держится на одних нервах, но он с ней не согласился.
— Ну а как мне быть, доктор, когда на меня это находит? — спросила она плаксиво.
— Пойти куда‑нибудь и как следует поддать, — с готовностью ответил он.
— Пойти и что? — растерянно переспросила Мэй.
— Поддать, — повторил он без смущенья, — накачаться, надраться, напиться. И не в одиночку, конечно. Вам необходимо обзавестись молодым человеком.
— Ой, только не это, доктор, — возразила она, и голос ее почему‑то прозвучал точь — в-точь как у матери Агаты, хотя она вовсе этого не хотела.
— И, кроме того, вам надо работать, — продолжал он безжалостно. — Черт возьми, вы совершенно здоровы, просто вообразили себя неудачницей. Это, конечно, ерунда. Такими мыслями вы натрудили себе мозг. А если будете вот так сиднем сидеть и глядеть, как идет дождь, станет еще хуже, и вы не поправитесь никогда. Веселитесь, влюбляйтесь, работайте без отдыха, тогда вам некогда будет ковырять свои болячки, и они заживут сами по себе.
Мэй очень старалась поправиться, но, видимо, это было не так просто, как казалось доктору. Отец устроил ее в контору своего приятеля, и она, как завороженная, слушала там болтовню других секретарш. Однажды с двумя из них она даже провела вечер, и они поделились с ней своими жалкими любовными тайнами. Мэй стало ясно, что если для окончательного выздоровления надо научиться рассуждать о молодых людях так, как они, то ее случай безнадежен. Потом она напилась и принялась рассказывать им, что уже много лет влюблена в гомосексуалиста, и, чем дальше рассказывала, тем страшнее и безысходнее казалась ей эта история, пока в конце концов она сама не разрыдалась над ней. Когда Мэй вернулась домой, она долго плакала от того, что все наврала и предала единственных людей, которые для нее что‑то значили.
Ее отец выдерживал характер и старательно обходил молчанием семейство Коркери, монастырь и лечебницу. Мэй знала, каких усилий ему это стоило, ведь он ненавидел Коркери сильнее прежнего, считая их виновниками ее бед. Но даже отец не смог не отозваться на последние события в семейной хронике Коркери. Выяснилось, что миссис Коркери сама собирается стать монахиней. Она охотно объясняла всем, что исполнила свой долг по отношению к семье, что дети теперь хорошо устроены и она может наконец сделать то, к чему всегда стремилась. Она заявила о своем намерении настоятелю, который тут же обрушил на ее голову проклятия. Он сказал, что семья не перенесет такого позора, она же ответила, что его пугает вовсе не позор, а угроза потерять единственное место, где его прилично кормят. Будь он настоящим мужчиной, продолжала она, он давно бы прогнал свою экономку, которая не умеет готовить, ужасная неряха да еще помыкает им, как мальчишкой. Настоятель сказал, что миссис Коркери придется получить письменное разрешение от каждого из ее детей в отдельности, но она холодно ответила, что за этим дело не станет.