— А ты красивый мальчик! Уж и любят тебя, верно, женщины! А?
— Хватит, голубчик! — крикнул Лабарт.— А то еще попадешь в участок. Я спокоен, ты отомстишь за судебное ведомство!
Четыре месяца спустя министр юстиции и культов, проходя как-то золотистым сентябрьским днем под аркадами улицы Риволи, увидал господина Лепарда, нантского товарища прокурора, в ту минуту, когда молодой юрист быстро входил в гостиницу «Лувр».
— Лабарт,— обратился министр к бывшему с ним секретарю,— вы знали, что ваш протеже в Париже? Значит, его ничто не удерживает в Нанте? Последнее время вы что-то не делаете мне никаких конфиденциальных сообщений на его счет. Первые его шаги меня заинтересовали, но я не уверен, вполне ли он отвечает тому лестному мнению, которое вы о нем составили.
Лабарт стал защищать товарища прокурора; он напомнил министру, что Лепарда был в законном отпуску, что в Нанте он с первых же дней завоевал доверие начальства и в то же время снискал благосклонность префекта.
— Господин Пелиссон,— прибавил он,— обойтись без него не может. Концерты в префектуре устраивает Лепарда.
Меж тем министр с секретарем продолжали свой путь по направлению к улице Мира, вдоль аркад, изредка останавливаясь перед витринами фотографов.
— Слишком много наготы выставляют в витринах,— сказал министр.— Следовало бы обуздать эту распущенность. Иностранцы судят о нас по внешнему виду, а подобные выставки могут повредить доброй славе нашей страны и правительства.
Вдруг на углу улицы де л’Эшель Лабарт обратил внимание министра на женщину под вуалью, быстро идущую им навстречу. Но Деларбр, окинув ее взглядом, нашел, что она весьма заурядна, слишком худа и неизящна.
— Она носит плохую обувь,— заметил он.— Это провинциалка.
Когда она прошла мимо, Лабарт сказал:
— Вы, ваше превосходительство, не ошиблись: это госпожа Пелиссон.
Услышав эту фамилию, министр заинтересовался и тут же повернул обратно. Смутное чувство собственного достоинства удерживало его. Но взгляд его светился любопытством.
Лабарт подзадорил его:
— Держу пари, господин министр, что она идет не очень далеко.
Они ускорили шаг, госпожа Пелиссон прошла вдоль аркад, очутилась на площади Пале-Рояль и, беспокойно оглянувшись по сторонам, исчезла в гостинице «Лувр».
Тогда министр расхохотался во все горло. Его маленькие свинцовые глазки загорелись. И он процедил сквозь зубы слова, которые секретарь скорее угадал, чем расслышал:
— Судебное ведомство отомщено!
В тот самый день император, имевший тогда пребывание в Фонтенебло, курил у себя в библиотеке. Он сидел неподвижно, словно меланхоличная морская птица, прислонившись к шкафу, где хранилась кольчуга Мональдески {70}. Его приближенные, Виоле ле Дюк {71} и Мериме {72}, были тут же.
Он спросил:
— Господин Мериме, почему вы любите произведения Брантома? {73}
— Государь,— ответил Мериме,— я узнаю в них французскую нацию с ее хорошими и дурными чертами. Самые дурные ее свойства проявляются тогда, когда у нее нет главы, который бы мог указать ей благородную цель.
— Вот как? Это явствует из Брантома? — сказал император.
— Из Брантома явствует также и то,— продолжал Мериме,— что женщины оказывают огромное влияние на государственные дела.
В это время госпожа Рамель вошла в галерею. Наполеон приказал допускать ее к себе без доклада. Когда он увидел молочную сестру, он проявил радость, насколько это было возможно при его унылых, неподвижных чертах.
— Дорогая госпожа Рамель,— обратился он к ней,— как чувствует себя ваш племянник в Нанте? Доволен?
— Но, государь, его туда не послали,— ответила госпожа Рамель,— на его место был назначен другой.
— Странно,— задумчиво пробормотал монарх.
Затем, положив руку на плечо академика, он сказал:
— Дорогой господин Мериме, думают, что я вершитель судеб Франции, Европы и всего света. А я не могу по своему усмотрению назначить товарища прокурора шестого класса на жалованье в две тысячи четыреста франков».
Окончив чтение, г-н Бержере сложил рукопись и убрал ее в карман. Г-н Мазюр, г-н Пайо, г-н де Термондр — все трое молча покачали головой.
Затем г-н де Термондр сказал, дотронувшись до рукава г-на Бержере:
— То, что вы нам прочли, дорогой профессор, действительно…
Тут в лавку влетел взволнованный Леон и громко крикнул:
— Госпожу Усье нашли задушенной в постели!
— Странно,— сказал г-н де Термондр.
— По состоянию трупа,— прибавил Леон,— предполагают, что смерть наступила три дня назад.
— Значит,— заметил архивариус Мазюр,— преступление было совершено в субботу.
Книгопродавец Пайо, стоявший с разинутым ртом и до сих пор не проронивший ни слова из уважения к смерти, стал припоминать:
— В субботу, около пяти часов пополудни, я хорошо слышал приглушенные крики и шум как будто от падения тела. Я даже сказал здесь присутствующим господам (он поглядел на г-на де Термондра и на г-на Бержере), что в «доме королевы Маргариты» творится что-то неладное.
Никто не выразил восхищения остротой чувств и тонкой сообразительностью, которые приписывал себе книгопродавец, заподозривший преступление в тот момент, когда оно совершалось.
Почтительно помолчав, Пайо прибавил:
— В ночь с субботы на воскресенье я сказал жене: «Больше ничего не слыхать в „доме королевы Маргариты“».
Господин Мазюр спросил, сколько лет было жертве преступления. Пайо ответил, что вдове Усье было лет семьдесят девять — восемьдесят, что она овдовела пятьдесят лет тому назад, что у нее были земли, ценные бумаги и много денег, но она была скупа и чудаковата, не держала прислуги, сама стряпала в камине, у себя в спальне, и жила одна, окруженная старой мебелью и посудой, за четверть века покрывшимися густой пылью. Действительно, уже более двадцати пяти лет «дом королевы Маргариты» не подметался. Вдова Усье выходила редко, закупала провизию сразу на целую неделю и никого к себе не пускала, кроме приказчика из мясной да двух-трех мальчишек, бывших у нее на посылках.
— Считают, что преступление было совершено в субботу, после полудня? — спросил г-н де Термондр.
— Так предполагают по состоянию трупа,— ответил Леон.— Говорят, на него смотреть страшно.
— В субботу, после полудня,— продолжал г-н де Термондр,— мы были здесь, только стена отделяла нас от ужасной сцены, и мы беседовали о разных пустяках.
Снова наступило долгое молчание. Затем кто-то спросил, известно ли хотя бы, кто убийца или, может быть, он уже задержан? Но Леон при всем желании не мог ответить на эти вопросы.
В книжной лавке стало темновато от сплошной толпы зевак, собравшихся на площади перед домом, где произошло преступление. И темнота все сгущалась, в ней было что-то зловещее.
— Должно быть, ожидаются полицейский комиссар и следственные власти,— сказал архивариус Мазюр.
Пайо, отличавшийся замечательной предусмотрительностью, приказал Леону закрыть ставни: он опасался, как бы любопытные не разбили стекол в витрине.
— Оставьте открытой только витрину, выходящую на улицу Тентельри,— сказал он.
В этой мере предосторожности все почувствовали известную деликатность. Завсегдатаи букинистического угла одобрили это. Но улица Тентельри была узкая, а окно с внутренней стороны было залеплено афишами и рисунками, и лавка погрузилась в полумрак.
Гул толпы, до сих пор малозаметный, в темноте стал как-то слышнее и разливался по лавке, глухой, властный, пожалуй даже грозный, выражая единодушное нравственное возмущение.
Взволнованный г-н де Термондр вновь повторил поразившую его мысль.
— Странно! — сказал он.— Тут совсем рядом совершалось преступление, а мы спокойно беседовали о разных пустяках.
Тогда г-н Бержере склонил голову к левому плечу, посмотрел вдаль и сказал так:
— Дорогой господин де Термондр, позвольте вам заметить, что тут нет ничего удивительного. Вовсе не обязательно, чтобы в момент совершения преступного деяния сами собой обрывались разговоры на несколько миль или хотя бы на несколько шагов в окружности. Действие, внушенное даже самой мерзостной мыслью, приводит лишь к естественным результатам.
Господин де Термондр ничего не ответил на эти слова, а остальные присутствующие отвернулись от г-на Бержере со смутным чувством неловкости и осуждения.
Тем не менее преподаватель филологического факультета продолжал:
— Да и может ли столь естественный и заурядный факт, как убийство, привести к необычным и сверхъестественным результатам? Убивать свойственно животным, в особенности — человеку. В человеческом обществе к убийству долгое время относились одобрительно, и в наших нравах и учреждениях еще сохранились следы этого древнего одобрения.
— Какие следы? — спросил г-н де Термондр.
— Ну, хотя бы тот почет, каким пользуются военные,— ответил г-н Бержере.
— Это совсем не то,— возразил г-н де Термондр.
— Конечно,— согласился г-н Бержере,— но всеми человеческими поступками движут голод и любовь. Голод научил варваров убийству, подвигнул их на войны и вторжения. Цивилизованные нации похожи на охотничьих собак. Извращенный инстинкт толкает их на бессмысленное и бесцельное разрушение. Бессмысленность современных войн именуется династическими или национальными интересами, европейским равновесием, честью. Последний довод, пожалуй, наиболее странный, ибо нет на свете нации, которая не запятнала бы себя всевозможными преступлениями и не покрыла всяческим позором. Нет нации, которая не испытала бы всех унижений, какие судьба посылает жалкой кучке людей. Если у наций все же сохранилось еще чувство чести, то странно поддерживать эту честь при помощи войны, то есть совершая все те преступления, которые бесчестят любого человека в отдельности: поджоги, грабежи, насилия, убийства. А действия, которыми движет любовь, в большинстве случаев такие же насильственные, такие же неистовые и жестокие, как и действия, вызванные голодом; таким образом невольно приходишь к выводу, что человек — животное зловредное. Остается выяснить, откуда я это знаю и почему испытываю чувство горечи и возмущения? Если бы существовало только зло, мы бы его не замечали, все равно как и ночь не имела бы названия, если бы ее не сменял день.