[99]. Разве не отмерло ваше «пассивное сопротивление» и разве от ваших обанкротившихся «духовных ценностей» не осталось самое мизерное сальдо? Бегство от действительности — черта вашего круга, и вы оказались не у дел. Класс без классового сознания, какие-то блуждающие призраки, восковые манекены. Вы дошли до абсурда, отсюда неизбежное отчаяние, вполне понятные поражения. Как будто основы миропорядка вдруг пошатнулись, и под вами образовалась некая зыбь. Земли ваши отняли, роздали, куда ни глянь — вам осталась лишь эмиграция, изгнание, бегство. Поскольку действительность для этих сеньоров была неприемлема, они заявляли, что о будущем нечего и думать. Толковали также о распаде братских уз (типичная буржуазная риторика). Причем споры идут не из-за имущества или владений; уезжающие расходятся с родственниками, женами, братьями, детьми на основе политических несогласий, идеологических раздоров; остающиеся же ничего не требуют, просто берутся за работу, за переустройство (лучше бы сказать, за строительство). Но я — трус, последней моей заботой на родной земле было достать пластинку тысяча восемьсот девяносто девятого года с записью пьесы для женского хора без слов…» — «Да что вы тут болтаете, старина? — вспылил наконец аптекарь (так мне удобней его называть). — Надеюсь, теперь вы не станете повторять старую песню о порочной буржуазии и тому подобное? Вам неймется со мной поспорить? Могу вам сказать, что дело тут не в порочной буржуазии, вы ошибаетесь. Не в ней дело. Хотите, я открою вам главное (под «главным» он подразумевал «то, что думаю я»), или же не хотите? Дело не в буржуазии: все это выдумки экстремистов. Видите ли, по некоторым пунктам я с вами соглашаюсь: да, наша буржуазия была классом без ярких черт, бесформенным и малодушным, готовым защищать «национальные» интересы только в самом крайнем случае. К чему поминать Содом и Гоморру? Истории о скандальных parties[100] и эротических оргиях? Даже порочность тут ненастоящая. Разве вам не ясно, что и в этом мы не были оригинальны? Смеетесь? Видите ли, у меня всегда было впечатление, будто наши буржуа (должен ли я и себя причислять к ним?) смутно подозревают, что ведут «нечистую игру». Понимаете? Что они не хранят верность традициям и классовым интересам. А вы как полагаете?»
«Что мне было полагать», — думал Гаспар, вспоминая те разговоры». Но теперь здесь она, Луиса. С нею он никогда не пускался в такие рассуждения; она женщина очень красивая, однако, пожалуй, не слишком развитая. Когда он затрагивал политические темы, она лишь говорила: «Гаспар! Гаспар!», повторяя его имя с комической мольбой, комическим укором, словно он пытался завести речь о чем-то опасном, не совсем даже приличном, скабрезном.
Но события на Плая-Хирон[101] поразили Хайме так, как если бы его угостили цианистым калием или нанесли удар ниже пояса. «Дело оборачивается худо», — восклицал он, vox populi[102] своего кружка (а для него — всего мира). «Когда я сообщил ему о событиях, он посмотрел мне в глаза, точнее, на мою макушку (как делал всегда), словно свысока оценивая нечто, недостойное занимать его мысли. Затем начались тщетные утешения, пророчества, догадки.
— Долго это не продержится, черт возьми. Знаешь, что нас ожидает? (Он уже был со мной на «ты».) Круг влияния сужается с каждым днем. Сам подумай. Оно уже ограничилось районом Карибского моря, стало сугубо местным. Ты понял? Экономическое объединение тут невозможно, нечего говорить и о «социальном» объединении или хотя бы о сочувствии.
— Ты ошибаешься. Уверяю тебя, ты ошибаешься, — настаивал я.
— Но Гаспар, Гаспар! — повторяла Луиса, робко улыбаясь, и что-то записывала в книжечку с синей обложкой, которая всегда была у нее в руках. На обложке можно было прочесть: «Л.Д.1». Видно, Луиса записывала кое-что из наших разговоров. Я так и не узнал, что означает это «Л.Д.1».
Впрочем, у католика Хайме было одно слабое место: женщины. Со своей женой он, правда, держался осторожно, вернее, хитрил. Он мне рассказывал, что их плотская близость с Луисой обычно начинается с невинной игры, с карт. Такая игра вдвоем может показаться скучной, но она была одной из немногих, известных им обоим. И он никогда не осмеливался в ее присутствии произнести слово «бридж».
— Однако мы времени зря не теряем, — говорил он. — Наши эротические шалости всегда начинаются с невинной карточной игры. Дело меняется, только когда она нездорова, то есть когда у нее регулы. (Тут аптекарь даже не улыбался, он, в общем-то, похабником не был.) Но мы никогда этого не затеваем без взаимного согласия.
— Вы ведь католики? — спрашивал я.
— Я — католик. С Луисой дело обстоит иначе: и да и нет. Ты этого не заметил? Она в божественных предметах не разбирается. Но, в конце-то концов, надо ко всему приспосабливаться. Ее, знаешь ли, метафизика не интересует.
И у меня, Гаспара, в ту пору слово «метафизика» смешивалось со словом «соитие».
Гаспар посмотрел на сидевшую в лодке женщину. Ему хотелось что-нибудь ей предложить, чем-то услужить в столь трудную минуту, но у него и булавки при себе не было. Почему он ждал до последнего часа? Вероятно, из любопытства, но только ли поэтому? Ему вспомнилось одно довольно давнее происшествие, начавшееся с разговора на обеде у сенатора Серрано. Луиса подошла к нему, держа в руках стакан с коктейлем, и высказала какое-то свое сомнение.
— Ты, Луиса, не верь всему тому, что здесь говорят, — сказал он ей тогда. — Например, сенатор в каждом слове, противоречащем его замыслам, видит исключительно влияние «красных». И, если хочешь, я мог бы… познакомить тебя с настоящим коммунистом.
— Вы? — сказала она, еще не зная, следует ли ей подхватить обращение на «ты».
— По твоему представлению, это фанатики, которые едят живых детей. Так ведь? Если его не посадили, я, наверно, смогу повести тебя к нему в «логово». Вероятно, ты будешь удивлена, но я… когда-то склонялся к их идеям… — И он задумчиво почесал голову. — Знаешь, я подумал, что тебе надо бы поговорить с Орбачем. Ты не читала его книгу «Познание причины»? Триста восемьдесят страниц, оригинальная тема. У левых она была символом веры.
Луиса, заинтригованная, посмотрела на Гаспара — не шутит ли.
— Анхель Росадо… — сказал он.
— Кто это?
— Тот самый коммунист, марксист. Отчаянный был борец во времена Мачадо. При правительстве Грау вел агитацию, а когда убили Хесуса Менендеса[103], он исчез, пропал из виду; больше о нем не слышали…
— Почему он так поступил? — спросила Луиса.
— Кто знает! Я уверен, что он не прекратил деятельности, что продолжал борьбу в подполье. Да, я был с ним знаком, даже, могу сказать, им восхищался, хотя по многим вопросам у нас были расхождения. Однажды я сказал ему: «Собираюсь поступить на службу к такому-то» (одному богачу). Он посмотрел мне в глаза, повернулся и ушел. И больше мы не виделись.
Луиса жалостливо глядела на Гаспара — она-то до этой минуты считала его циником.
— Я тоже заключил договор с дьяволом, — сказал он, усмехаясь.
— Почему бы нет? — задумчиво произнесла Луиса, отгоняя видения, которые мешали ей сформулировать собственные вопросы. — Почему бы вам не повести меня к этому человеку?
Гаспар глянул на нее, как бы взвешивая степень риска, потом кивнул.
Они проехали по кварталу бедняков — во дворах виднелось развешанное белье, на улице играли истощенные дети со вздутыми животами. Гаспар указал на дом, пожалуй, самый ветхий из всех, сущая развалина. Несмотря на жару двери и окна были наглухо закрыты. Луиса почувствовала разочарование. Что это — дом или конура? Неужели там и в самом деле живут люди?
На настойчивый стук никто не ответил. Они уже хотели уехать, как вдруг бесшумно открылось одно из окон, и в нем показалось лицо молодого человека с торчащими темными скулами чахоточного и запавшими глазами. Тихим, глухим голосом, звучавшим словно бы издалека, он спросил, что им надо.
— Я ищу Анхеля Росадо, — сказал Гаспар. — Я его друг.
Парень сделал вид, будто не расслышал, и несколько раз переспросил: «Как? Как?», бросая быстрые, недоверчивые взгляды на машину и на женщину, сидевшую за рулем и смотревшую на него.
— По личному делу, — сказал Гаспар, стремясь прояснить ситуацию и уже слегка досадуя. — Я знаком с Анхелем много лет. Может, его нет дома?
— Да нет, он дома, — сказал парень и исчез, а вместо него в проеме окна появилось сморщенное, почти ведьмовское старушечье лицо. Одновременно открылась дверь, и высокий, костлявый мужчина сказал:
— Проходите, пожалуйста. — Он пристально разглядывал Луису, которая вышла из машины и направлялась к ним. — Вы его не узнаете. Совсем отощал, помирает он у нас.
Мужчина провел их в комнату, где дурно пахло; на столике пузырьки с лекарствами, на кровати умирающий — кожа да кости. Тело его судорожно дернулось.
— Как сухое дерево стал, — сказал высокий мужчина. Луисе почудилось, будто в его глазах блеснула слеза, но то была слеза гнева, ярости. Луисе стало жутко: этот высокий казался ей сумасшедшим; старуха, выглянувшая в окно, наверняка за ними шпионила; вонь в комнате была невыносимая. Пахло чесноком, йодом, дезинфекцией. Возможно ли, что этот полутруп, этот скелет, этот ком гнили был свирепым коммунистом, существом, опасным для власти, богатства и могущества людей состоятельных и сильных?
— Уйдем, уйдем отсюда! — закричала она, пятясь назад.
Габриэль в нерешительности остановился у двери. Был жаркий июль, на деревьях перед домом не шевелился ни один лист. Мужчина с большими залысинами на лбу помедлил несколько секунд, как только что он сам, но в конце концов пропустил его.
Он был словно ниже ростом, чем казался Габриэлю прежде…