Занятия по тактике ты посещал с удовольствием. Их вел неистовый Тони, помешавшийся на камуфляже: его коронным номером была маскировка под зеленый кустарник — полевой вариант карнавального костюма, шутил он. Показывал он и как в мгновение ока взобраться на верхушку дерева, и как преодолевать минное поле, и даже пытался, хотя и безуспешно, поскольку это совсем уж не относилось к теме занятий, научить вас вязать морские узлы — рифовый, беседочный, шкотовый, — дабы подготовить к любым неожиданностям и обеспечить победу общего дела. Замечательный инструктор был у вас по самообороне. Военное дело он знал как свои пять пальцев и учил вас полагаться больше на смекалку, чем на бесстрастные параграфы уставов, отдавая предпочтение глазу перед рукой и человеку перед винтовкой. Он показывал, как обезоружить противника, напавшего на пост, и пленить вражеского агента; как выйти победителем в рукопашной и обезвредить банду диверсантов, стремящихся уничтожить заводы и подорвать торговлю.
Занятия оканчивались зажигательной речью Серхио Интеллектуала. «Милисиано! — обращался он к вам, взгромоздившись на каменную скамью, и цитировал: — «Тому, кто попытается завладеть Кубой, в лучшем случае достанется лишь бесплодная земля, залитая кровью»[132]. И в приподнятом настроении, но изрядно оголодавшие к полуночи, вы всей компанией отправлялись есть жареный рис в «Пекин», где, сдвинув столы, прочно занимали круговую оборону. Начинало светать, а вы, испытывая терпение официантов-китайцев, с жаром продолжали обсуждать политическую обстановку и просили принести еще то порцию chop suey[133], то новый поднос жареных марипосит[134]. Вы спорили о событиях минувшего дня, высчитывали, сколько занятий осталось до окончания курса, который должен был завершиться в Сьерра-Маэстра восхождением на пик Туркино — по легендарному маршруту Фиделя Кастро. Веря, что очень скоро сможете воздать врагу по заслугам, вы мечтали о собственном оружии, неважно каком, лишь бы оно стреляло. Поэтому ты без колебаний расстался с восемьюдесятью песо — сбережениями нескольких лет — и купил у одного матроса кольт сорок пятого калибра, который на одной из таких пирушек положил на стол рядом с дымящимися тарелками и бутылочкой горько-сладкого соуса. Новенький, с полной обоймой и шестью запасными патронами, твой первый настоящий пистолет переходил из рук в руки, а потом вновь занял свое место у тебя на поясе, готовый отныне сопровождать хозяина на ночные дежурства, когда вода в реке Альмендарес кажется совсем черной и неподвижной, а у дощатого причала чуть слышно поскрипывают лодки. Уплетая за обе щеки, вы не прекращали жарких дебатов (к ужасу китайцев, беспокоившихся за сохранность посуды), в пылу которых одни поддерживали, а другие опровергали левацкие тезисы и выкладки Чучо Кортины относительно частной собственности и эксплуатации человека человеком: тогда никто еще не осмеливался в открытую говорить о социализме или коммунизме, казавшихся зловещими призраками, которыми вас пугали предатели и реакционеры, стремясь разобщить.
Беседовали вы и о других высоких материях, но прежде всего о женщинах, намечая свидания с новыми подругами и походы в ночные заведения, где в полумраке — а еще лучше в полной темноте — можно танцевать, тесно прижавшись друг к другу, напевая партнерше на ухо «любовь моя» и отдаваясь во власть вечного и трепетного чувства. Вы уже не могли делить радости, мечты и любовь с теми, кто не поддерживал ваших взглядов и не хотел понять, что вы готовы в любой момент бросить все и по зову долга ринуться в бой.
Кажется, что с тех пор прошло по меньшей мере три столетия. Каким далеким представляется тебе сейчас последний день Года Освобождения[135], когда ты поехал в Санта-Мария, чтобы там, в клубе на берегу моря, который был украшен разноцветными фонариками и гирляндами в виде белых бабочек, трепетавших на ветру, проводить, как полагается, старый год. Оркестр играл «Веселую пирушку», ты отплясывал с Чарито, и голова у тебя кружилась не только от выпитого, но и от общей ликующей атмосферы тех дней. Неожиданно кто-то объявил, что уже ровно двенадцать: наступило время винограда[136], поцелуев и обещаний. Умолк раскатистый барабан с вибрирующей кожей, стихла обиженная флейта, замерли элегантные скрипки и неистовое фортепьяно, труба и гуиро, клаве и мараки[137], и гости запели национальный гимн, а потом «Марш 26 июля». Все кричали: «Да здравствует свободная Куба!» Бородачи принялись палить в воздух из разнокалиберного оружия, а вы по очереди стреляли из твоего пистолета; раздавались хлопки петард, свистки, гудели дудки, трещали трещотки; на каком-то ящике уже отбивали конгу, и длинная вереница танцующих выкрикивала: «Раз-два-три», а потом в том же ритме повторяла рефрен: «Аграрной реформе — быть!» Быть, быть, быть! — вторили китайский рожок, колокольчики и барабан бонго. Теперь все это словно принадлежит давнему прошлому, но не твоему, а совершенно постороннего человека, хотя это был ты; ты силишься сейчас воскресить в памяти ходившие ходуном бедра Чарито, мелькание ее юбки, щекочущее прикосновение ее грудей, подрагивание ее талии, всю ту горячечную атмосферу праздника, когда никто не желал расходиться до рассвета, когда казалось, что худшее для страны уже позади и что с этого момента вся жизнь будет сплошным обретением, кипением страстей, радостным праздником.
То был, почти наверняка, твой последний вечер с Чарито. Природа наградила эту девушку пышными формами, а вот лицо ее ты вспоминаешь с трудом. В твоей памяти остались лишь ее длинные, цвета воронова крыла волосы, спутанные предрассветным бризом; чувственные губы, ни с чем не сравнимые поцелуи, пахнувшие первобытной страстью и селитрой; трепетные бедра, прерывистые слова; отдельные черты и жесты женщины, которой ты так долго добивался и которую так быстро забыл, почти похоронив в сознании, если не считать этой короткой вспышки воспоминаний. Ты мечтал о ней со времен училища, когда она, как капризная королева, меняла Данило на Тони, Тони — на штангиста с польской фамилией, который подумывал жениться на ней, а штангиста — на одного из близнецов — того, что еще уродливей своего брата, — и так из семестра в семестр. С каждым разом она становилась все более прекрасной, все более любимой всеми, твоя же очередь отодвигалась, пока наконец не наступил год твоей победы, момент славы, миг счастья. Тем не менее ты вспоминаешь ее лишь на фоне той новогодней ночи, когда вспыхнул блиц фотографа, который заснял вас танцующими. Ты вышел на снимке с закрытыми глазами и дурацкой ухмылкой, как у пьяниц из мексиканских анекдотов, — их с таким смаком, надо отдать ей должное, рассказывала твоя мать, потешая захмелевших гостей.
Вокруг танцевали твои старые приятели и новые товарищи, собравшиеся все вместе тоже в последний раз; вы выделывали замысловатые па и менялись дамами под звуки «ча-ча-ча», кружились в ритме гуарачи, гуахиры и дансона[138], скакали в рок-н-ролле, вальсировали на манер стариков, трясли головой, плечами и бедрами в вихре мамбо, румбы и гуагуанко[139]. Был здесь и Данило со своей Джудит; они прощались с «красной» Кубой, о чем ты и не подозревал: говорят, они улетели ночным рейсом прямо в Нью-Йорк как туристы и не вернулись. Приехал и Серхио Интеллектуал, в рубашке с длинными рукавами; он сбросил маску разочарованного сноба и, разумеется, ни на шаг не отходил от обольстительной малышки Кармиты, которая заставила его забыть про книги. В углу зала мелькала одинокая сутулая фигура Виктора Виктореро, который уже тогда стал якшаться с контрреволюционерами; он пробовал уединиться с Чарито, уговаривал ее уйти с ним, но она только смеялась. Чучо Кортина и тут не расставался с сигарой; танцуя, он строил гримасы и то и дело вскидывал над головой кулак в пролетарском приветствии, к неудовольствию юных буржуазок из клуба, которые не могли вынести — даже в праздник — подобной вульгарности. В общем, там были люди разных взглядов, собравшиеся под одной крышей в переполненном зале и интуитивно чувствовавшие, что происходит нечто важное помимо праздника, что меняется не только год, но и вы сами. Это как извержение вулкана в океанских глубинах: оно становится заметным лишь спустя некоторое время, когда на большом удалении от эпицентра возникают огромные волны.
Ну, а потом, в горячке напряженно прожитых лет, ты толком и не заметил, как постепенно померкли воспоминания о том, что прежде так много значило для тебя. Они распались на отдельные смутные образы, с каждым разом все более расплывчатые и тусклые. В короткий срок — и тем не менее такой долгий — и Чарито стала застывшим, мертвым подобием некоей чувственной брюнетки, почти неотличимой от других женщин, с которыми ты встречался до и после нее, существовавших в действительности или выдуманных тобой, увиденных на экране или на страницах популярных журналов. Она затерялась в гуще событий последующих лет; другие люди — добрые и не очень, обаятельные и несимпатичные — заслонили ее, превратив в приятное воспоминание, которое все время ускользает от тебя, заставляя усомниться, была ли она на самом деле, как и тот новогодний праздник, или это твоя очередная фантазия, мираж, уловка полусонного сознания — попытка забыть, хотя бы ненадолго, о неумолимой судьбе, навстречу которой ты сейчас едешь.
Ты упираешься спиной в жесткую, ребристую, точно костлявая женщина, стенку ящика с боеприпасами, жалея, что не можешь залезть внутрь, чтобы защититься от холода, все более нестерпимого, потому что грузовики заметно прибавили скорость. И вообще хорошо бы стать частью этого ящика, нечувствительного к ветру, темноте и боли; перевоплотиться бы в неодушевленный предмет, который не испытывает в пути ни