ю готовность — «потому что янки не перестанут играть с огнем, усекли?» Ты будешь ликовать вместе со всеми и прославлять сержанта, но он прервет потоки лести и славословия: «Отставить лизоблюдство до прихода лейтенанта, усекли?» А потом, уже серьезно, отбросив шутливый тон, скажет, что все вы честно исполняли свой долг на переднем крае обороны и никто из вас не дрогнул, не струсил, не спрятался в кусты. Вы были готовы выполнить любой приказ Фиделя Кастро и с честью поддержать твердую позицию правительства. Воодушевившись, Тибурон повторит знаменитые лозунги, снова ввернет непременное «со щитом иль на щите», а в конце воскликнет: «Им нас никогда не победить!» Ты опять залезешь в кузов знакомого грузовика, в котором, как и тогда, будут свалены в кучу узлы, наспех уложенные вещевые мешки, нераспечатанные ящики с боеприпасами. Рядом торопливо займут места твои товарищи, и среди них ты различишь нескладную фигуру Серхио Интеллектуала, с потухшей сигаретой в углу рта, — он прислонился к борту и старается запечатлеть в памяти торжественность момента, запомнить эту атмосферу всеобщего ликования, это место и то, что с ним связано, коллективный героизм всей страны, это ставшее уже историей время, о котором, вероятно, он попытается рассказать на нескольких страницах, мучительно подбирая нужные слова и выражения, чтобы все выглядело так, как на самом деле. Тебе это еще предстоит пережить, Давид: например, субботу двадцать седьмого октября, когда конфликт вступил в критическую фазу после того, как ракетой «земля-воздух», выпущенной неподалеку от лагеря — или, может, за много километров отсюда, — был сбит американский самолет-шпион, один из знаменитых У-2, что постоянно нарушают ваше воздушное пространство. Весть эта передается из уст в уста, воодушевляя бойцов. Ее оживленно обсуждают Тони и глухой Тапиа, о ней упоминает в краткой речи Чучо Кортина, она будоражит Чано, Майито и весь взвод, ожидающий, что вот-вот будет дана команда и заговорят зенитки, хотя Соединенные Штаты угрожают новой засылкой самолетов-шпионов, но теперь уже в сопровождении реактивных истребителей, которым отдан приказ в случае необходимости открывать ответный огонь по МиГам. Одновременно приводятся в боевую готовность американские ядерные средства во всем мире, а во Флориде сосредоточивается самое большое число самолетов и боевых кораблей, какое когда-либо использовалось в качестве сил вторжения. Человечество толкают в пропасть, к катастрофе, приближение которой вы ощущаете в разреженной атмосфере, в черных тучах, в надвигающейся грозе, в напряжении и странной тишине, воцарившейся на базе, — ее нарушает лишь непрерывный резкий свист, — в скрипе башмаков Тибурона, который пришел проверить, как у вас дела. Он протискивается в узкую щель рядом с тобой и разрешает выкурить по последней сигарете, потому что потом — «Прощай, Лолита, навсегда». Его слова подкрепляются покашливанием Интеллектуала; негромко и спокойно он прощается с сержантом, с Тони, с тобой, со всем взводом, с книгой, которую уже вряд ли напишет. Но ясно одно: ее допишут тысячи анонимных авторов, дополнят сами герои событий, а может, и ты через много лет возьмешься за перо или кто-нибудь еще, кто решится написать обо всем этом и возвратит тебя в тот день и на то место, где ты сейчас готов в любую минуту дать отпор врагу.
Мигель БарнетГАЛИСИЕЦ
MIGUEL BARNET
GALLEGO
1983
Перевод Э. БРАГИНСКОЙ
Мануэль Руис — это и Антонио, и Фабиан, и Хосе. Это переселенец из Галисии, иммигрант, который оставил родную деревню в поисках счастья, в надежде на лучшую долю. Он пересек Атлантический океан «налегке», как сказал бы Антонио Мачадо[200], чтобы выковать себе новую судьбу в Америке. Его жизнь — органичная частица жизни нашей страны. Укоренившись на Кубе, он, подобно астурийцу, каталонцу или канарцу, внес свой вклад в формирование национальной самобытности кубинского народа.
В этой книге, как я уже сказал, Мануэля Руиса могли бы звать Антонио, Фабианом или Хосе, но он — МАНУЭЛЬ РУИС, г а л и с и е ц.
IДЕРЕВНЯ
Galicia está probe
pr’a Habana me vou.
¡Adios, adios prendas
do meu corazón!
Бывает, ухватишься за какую-нибудь мысль, и она разом изменит всю твою судьбу. Я порой опасаюсь этого. Характер у меня упорный — рано или поздно выйдет по-моему. Если мне что в голову вошло, я не тяну, не канителю — сразу за дело. Вот так и попал я на Кубу. Тогда только о ней и говорили. Мол, в Гаване и тебе порт, и тебе фрукты какие хочешь, и тебе женщины. Я смолоду был легок на подъем, ну, и сказал себе — чего ждешь, Мануэль, тебе самому решать, ты над своим разумом хозяин. Взял и уехал. Быстро собрал вещи, и с родней прощаться недолго. Люди они неплохие, да вот не решались вырваться из убогой жизни. Нет, понимать я их понимал — моя деревня хоть и бедная, а летом глаз веселит. Но такие туманы, такие холода, попробуй их выдержи! Я с самого детства мечтал о солнце, о пышных деревьях. Столько всего наслышался о Кубе, что и раздумывать не стал. Куба у каждого в мыслях была, еще бы! Ее расписали как рай земной: и красота несказанная, и веселье сплошное. Разве кто подозревал, что там придется работать без продыха. Поди знай, где тяжелее — ставить копны или рубить сахарный тростник? Работать на холоде радости мало, но когда солнце прожаривает тебя до костей — это, по мне, и того хуже. А вообще-то бедняк везде добывает хлеб в поте лица. Я на Кубу приехал по своей воле, спору нет. Деревенская жизнь мне опостылела — это раз, и потом, не хотел на военную службу идти. Испания из одной войны в другую влезала. А ради чего? Бедняки — вот кто клал головы на этих войнах. Полковники и всякие там чины возвращались домой живыми и невредимыми, как и тогда в войну за независимость Кубы. Сколько молоденьких новобранцев полегло в кубинскую землю, а кто вернулся — большинство покалеченные, полные доходяги. Высокие чины — нет. Эти приезжали с разъевшимися мордами, этим главное, чтобы воевали мы, парни из Галисии, а у нас от голода желудки к спине приросли. В шестнадцать лет во мне было всего восемьдесят фунтов, так сказали на призывном пункте, где я из любопытства взвесился. Это у меня на памяти, потому что кто-то рассмеялся:
— Когда придет его срок, пошлем вестовым, пусть летает — по всем признакам, быстроногим будет.
Что ж, не ошиблись. Я такой быстроногий, что разбежался и попал в Гавану. Но чтобы забыть свое родное — ни в жизнь. Моя земля — это моя земля. Я должен почитать ее всегда и везде. Не любить родную землю — все равно что не любить родную мать или подбросить родного сына в сиротский дом. Земля, где ты родился, всегда добра, и там от тебя никто не отвернется. Сколько галисийцев прожили на Кубе по шестьдесят лет, а доживать последние денечки приехали в свою деревню. Родня тоже тебя не забывает, хоть ты пишешь раз в год по обещанию. Такой уж мы народ. Верность родине, семье у нас в крови. Мой случай не в пример другим: у меня родных мало, а теперь и того меньше. Стало быть, не за кого особо держать ответ в деревне. Беспутной жизни я хватил без меры. Но никого не обидел и ни у кого ничего не клянчил. Сам свою судьбу строил и работал как вол. Вот и вся правда.
Когда вспоминаю Галисию, нет во мне той жгучей тоски, о которой всегда говорят. Прошли годы и годы, жить осталось всего ничего. К тому же я приезжал туда на несколько месяцев, и в памяти моей все живо… Детство у меня было мало сказать невеселое. Вкалывал с утра до вечера. Чего, казалось бы, хорошего, а поди-ка, люблю свою деревню. Правда, сегодня ее не узнать. С голодухи не умирают, дороги понастроены, газетами торгуют. В моем детстве там было тише, чем на кладбище. Часовня стояла, заезжий двор, но вместо жизни — спячка. Одни сплетни да пересуды. Лягушек и сверчков дополна, а вот электричества или машин в глаза не видели. Моя мать, бедняжка, совсем оглохла, только молилась и плакала, но делать ничего не могла. С той поры, как мой отец утонул в заросшей тиной запруде, мать сделалась точно неживая. Мой дед говорил своим приятелям, будто она оглохла потому, что на крик кричала: «Мануэлильо, Мануэлильо! На кого ты меня оставляешь!» Отца затянуло на дно, и, чтобы его вытащить, спустили всю воду в запруде и к брючному ремню привязали ему кабель. Он, говорят, был похож на вспоротую рыбину, и моя мать так истошно голосила, пока его поднимали, что о нашем несчастье разом узнали во всей округе. Мне тогда было года два или три, так что, считай, вырос без отца. А мать? Если можно назвать матерью эту безответную душу. Она сидела сиднем на высоком кедровом стуле у стены и лила слезы. Не любила меня ни капли, бедняжка. Притянет, бывало, к себе и скажет: «Глянь, Мануэлильо, вон какой у тебя сын!» Нет, не могла она меня любить. Я привязался к деду и бабушке — ее родителям, вот кто по-настоящему меня любил! И звали всегда полным именем — Мануэль, а не Мануэлильо, как привыкли звать моего отца.
Бабушка была работяга из работяг. Белье отбивала камнями на реке, носила на голове тяжеленную бадью со стираными вещами и пол мыла в наклон тряпкой, не так, как теперь — накрутят что-ничто на палку и возят. Одно слово — ломовая лошадь. Из дому редко куда выходила. У меня на памяти она всегда что-нибудь делала или молилась за упокой души моего отца или за здравие единственной дочери, которая совсем оглохла.
Бабушке с дедом пришлось растить двух моих сестер — Клеменсию, старшую, и Амалию, которая умерла на девятом году жизни от «синей болезни». Как сейчас помню, девочка в горячке выла дурным голосом, а ноготки сделались у нее черными, точно маслины. В общем, умерла вскорости после смерти отца. И случилось так, я знаю, из-за упрямства деда. Он у нас сам хотел быть за врача, и с ним никто не смел спорить. Сказать по совести, он, того не желая, загубил Амалию. Остались мы вдвоем с Клеменсией.