Как-то вечером — это мы подплывали к Канарским островам — какой-то тип сказал мне, что с парохода снимут всех парней призывного возраста, пересадят в шлюпы и отправят в Марокко. Он, свистун, нарочно все придумал — решил попугать народ. Я поначалу струхнул. Еще бы! Марокко — значит, ставь на всем крест. Но собрался с духом и говорю:
— Насчет меня ты ошибаешься. Мне только-только стукнуло шестнадцать, так что возраст еще не вышел. Да и все документы у меня выправлены.
Он знай пугает всех себе на потеху. Я-то ладно, а вот ребята призывного возраста, с двадцати одного до двадцати четырех, не на шутку всполошились. Представляю, что этому типу, андалусцу, потом солоно пришлось. Затеял играть в такие игры на пароходе, когда от одного слова «Марокко» у всех мороз по коже. Получил небось по заслугам. У меня тоже руки чесались врезать ему. Но когда я рассказал обо всем сеньоре, она посоветовала ни во что не влезать. Я и держался в сторонке. Да она меня от себя не отпускала. А уж ночью трудились с ней вовсю… Нет, знаете, я все-таки человек везучий, даже в лихие часы имел свое удовольствие.
Ночью море наводит страх. Кругом тьма непроглядная, но люди никак не уходят с палубы, все надеются разглядеть берег или что еще. Сколько ни говорили, до порта далеко, плыть не меньше трех-четырех дней, а народ ни в какую: всем не терпелось увидеть землю. Да оно и понятно. Никто не знал, что его ждет на Кубе. Можно считать, все мы, переселенцы, были настоящими авантюристами. Сели на «Лерланд» и поплыли очертя голову в такую даль.
Утром мне сделали прививку. На пароходе каждый день была проверка — то безбилетников выискивали, то больных. К концу нас уже всех осмотрели, но эту последнюю прививку делали против тропической лихорадки. Весь остаток пути я был как в дурмане — и жар от прививки, и морская болезнь, и сеньора точно пиявка. Когда кто-то крикнул, что видна кубинская земля, я не поверил, решил — во сне приснилось. Почти не было сил с койки подняться. Раскрыл глаза, а надо мной прямо нос к носу — моя сеньора. Ей было лет шестьдесят, ей-богу. Я весь в поту, да еще в рубашке фланелевой, а сеньора повалилась на меня всей тушей. Я ее еле оттолкнул, говорю — отстань. Не знаю, должно быть, озлилась — целый день где-то пропадала. Я проглотил таблетку от жара, выпил теплого молока и через силу вышел на палубу — очень хотел посмотреть, как мы подплываем к Гаване. На палубе — муравейник. Все лезут к борту, чтобы увидеть вход в бухту, крепость Эль-Морро — мне показалось, башня стоит торчком, как бычий корень, — дома на Малеконе[215], верхушки деревьев.
И вроде все замечательно, добрались наконец до цели, и вдруг наваливается страшная беда. Никто и не ждал. Море, гладкое, точно стеклышко, разом вздулось. О борт парохода забились частые волны, налетел ветер и загрохотал гром. Все сразу заволокло темнотой. Море сделалось черным, будто деготь. Берег совсем пропал из виду за крутыми высокими волнами. Пойди пойми, откуда взялся этот шторм. Под ветром наш пароход валился с боку на бок; женщины стали истошно кричать. Вот тут-то всем приказали немедленно покинуть палубу. Народ попрятался по каютам и в коридорах. На палубе остались самые молодые и ушлые, вроде меня. В жизни не видел ничего подобного. Гляжу во все глаза, а страх одолевает. Такой свирепый ветер, который вдруг проносится как по широкому рукаву — не редкость в тропических морях. И надо же, чтобы этот ветер напал на наш пароход, когда мы уже различали дома на берегу. Словно здесь бури подают весть о чужаках. Казалось, пароход того и гляди завалится на бок от ударов ветра. Но такие пароходы, как «Лерланд», потопить непросто. Сквозь густую завесу дождя завиднелись городские крыши. Первое, что я заметил, — и зелени больше, чем в Виго, и машин, и колясок. Дождь выдохся, и снова засветило солнце, только чересчур алое и затянутое дымкой. Мы приплыли в половине седьмого вечера. Причалили к самой большой пристани — Ла-Мачина. Шторма как не бывало, а в сердце по-прежнему постукивает страх. Я весь вымок, во рту горечь от высокой температуры, но так и бегаю глазами из стороны в сторону, чтобы все приметить. Люди кричат от радости: «Да здравствует Гавана, да здравствует Куба!» Я тоже ору не жалея горла.
Когда человек куда-то приехал, ему это в радость. Печалиться надо при расставании. Но мне было муторно на душе, точно я с кем простился, может, и хуже. Во-первых, снова дождь, да и дело к ночи. Я вообще не терплю дождь, а ночь — она для веселья, а не для того, чтобы с человеком было то, что было со мной. Надо сказать, еще в очереди, когда мы сходили на берег, я заметил одного типа, кудлатого, заросшего, который терся возле толпы. Он был похож на давно не стриженного барана и чего-то явно опасался. Потом вдруг сделал мне какой-то знак, но я не понял. Да и вообще притворился, будто не вижу его, решил не испытывать судьбу — она-то меня не слишком балует. Сказал себе сразу: «Не ввязывайся, не дай бог, наживешь неприятности». Но потом сердце не выдержало: такой потерянный парень, такой весь оборванный. Что-то мне показывает, а я никак не смекну. Подошел к нему и спрашиваю:
— Что с тобой?
— Да меня обдурили. Помоги хоть ты!
Я сжал себя всего в кулак и думаю: «Нет, денег не дам. У меня их у самого в обрез». Сказал ему прямо, а он в ответ:
— Не про деньги речь. Все куда серьезнее. Со мной сподличали.
А очередь пока что продвигается, и инспектора проверяют у всех документы прямо под дождем на пристани. Внизу стоят встречающие. Выкрикивают имена. Кто родных, кто друзей, кто совладельцев по какому делу. Ну, а мне без интереса, меня встречать некому, так что я выслушал всю историю этого парня. Он был года на два, на три постарше.
— Меня зовут Хосе Гундин, — начал он на нашем, галисийском языке. — И вот, понимаешь, обдурили по-страшному.
На пристани инспектора выкликают имена пассажиров, очередь постепенно движется вниз по трапу. А я стою и слушаю, что рассказывает этот бедолага, и у меня волосы дыбом.
А получилось так. Еще в Виго к нему подкатился один прохвост, некий Бреа, Пепе Бреа, и пообещал достать билет по очень дешевой цене. Бреа, ясное дело, был самым настоящим «крючком», и Гундин хватил из-за него горя. Досталось ему в пути — хуже не придумать.
— Выкладывай шестьдесят песо — и все устроим! — сказал ему тогда Бреа.
Гундин, значит, попал на пароход не так, как все. В одиннадцать ночи его подняли по веревочному трапу, точно какой груз. Все это было в сговоре с вахтенным матросом, который, думать нечего, получил свою долю. Скажи на милость, обделали дельце! Гундин, выходит, поплыл зайцем, безбилетником. Деньги-то заплатил, но кому? Негодяю Бреа и вахтенному. А пароходное агентство его денег в глаза не видело. Так, значит, Гундин и оказался на пароходе без документов, без паспорта, ну, без всего. Единственное, что у него было, — это хорошее рекомендательное письмо в одну богатую семью, которая жила в районе Ведадо. Мне о таком письме и не мечтать. Всю дорогу он прятался от команды. Вахтенный сунул его в кладовую, забитую луком, и закрыл на замок. На другой день принес ему мутной воды и объедков. Да еще ведро, чтобы справлять нужду. Он весь оброс и отощал — кожа да кости. Я его и увидел в первый раз, когда он подошел ко мне и сказал:
— Прошу тебя, как земляка, выручи. Тебе ничего не надо делать, скажи только, что ты видел, как у меня украли паспорт и все документы.
У него в глазах чуть не слезы, ну, и, конечно, я согласился. В конце концов, он честный малый и просто попал на удочку этих «крючков». А вахтенный, бестия, разобъяснил ему, что все будет проще простого и что надо лишь сказать при проверке, мол, так и так, пришел с берега посмотреть такой большой пароход, не устоял против соблазна. Несчастному Гундину хватило ума сообразить, что, глядя на него — обросшего, рожа вся красная, ни один капитан не поверит в такую чушь и сразу поймет, что он приплыл из далекой Галисии. Потому Гундин мне и открылся, попросил помочь. Ну, я и сказал:
— Пошли со мной, а там увидим.
Капитан только глянул на него и сразу:
— Ты вляпался в серьезную историю! — И мне: — Ну, давай, сочиняй теперь ты.
Я сказал слово в слово как договорились с Гундином.
— Ага! Значит, вы с ним одного помета?
Но когда увидел, что все мои бумаги в порядке, покосился на меня и процедил:
— Н-да, вон какие человеколюбцы выискались на моем пароходе.
Нас обоих взяли под арест. Его за то, что плыл зайцем, меня — за обман. Гундину даже наручники надели, а мне — нет, меня держали за руку. Инспектор, который забрал нас, злорадствовал вовсю:
— Теперь вас засудят и отправят обратно в Галисию.
У меня волосы дыбом. Ну и ну, вот так, безо всякой вины, угодить в тюрьму, да еще где — в Гаване. «Хоть бы не узнали мои старики», — молил всю дорогу.
Нас посадили в шлюпку и привезли в Тискорнию[216]. Бутылку анисовой, которую Гундин приготовил в подарок той семье, что жила в Ведадо, гад инспектор отобрал, когда мы выплывали из бухты Гаваны. Мой чемодан он тоже открыл, но тут ему нечем было поживиться. Наша шлюпка была без навеса. Дождь, правда, приутих, но я чувствовал, что весь горю от жара. Горю, и голова разламывается, кружится после недавней качки, и вдобавок вся эта история… Ну, вижу, что совсем обессилел. Наконец мы пристали к берегу и пешком поднялись по крутому холму. Там и находилась Тискорния.
— Мать моя родная, да это же тюрьма! — ахнул Хосе.
— А ты размечтался на праздник попасть?
Нас подгоняли пинками в спину, и вот мы очутились в странном месте. Если бы сюда прийти прогуляться, встретить родственников, так просто писаная красота. И тебе парк, и тебе деревья, и цветы, и скамейки, крашенные в разный цвет, и садовые дорожки. Но нам эти красоты обернулись сущим адом. Нас обоих тут же сунули в узкую каморку. Темнотища, как в волчьей пасти, и один-единственный лежак на двоих. Так и спали, если это называется спать. В шесть утра, едва через щель пробился свет, позвали меня с Гундином. Усатый кубинец швырнул нам полотенце, тоже одно на двоих, и велел ополоснуться под душем. А душ — одно название, льется вода сильной струей, и все. От этой воды у меня кожа огнем горела; жар, наверно, был сильный, и чувствовал я себя совсем никуда. Хосе Гундина сразу остригли наголо. А клоп