Фабиан учил меня не связываться с этими ловкачами.
— Все президенты, — говорил он, — одна шатия-братия, начиная с Пальмы[226] и кончая этим выжигой Менокалем. Вон у Менокаля раньше в кулаке был сахарный завод, а теперь вся страна.
Истинная правда. Правителям нет дела до тех, кто с голоду подыхает. Нищета голодного в петлю сует, а вытащить из этой петли — некому.
Мы, галисийцы, где только не работали. Подметки снашивали быстрее других, но голоду не поддавались. Первое письмо деду я написал, когда стал работать с Фабианом. Написал, похоже, так:
«Дорогой дедушка!
Я живу хорошо. Сначала все было никуда, теперь наладилось. Работаю вместе с одним сеньором из нашей Понтеведры. Зовут его Фабианом, и он золотой человек. Живу в его доме. У него одна комната, при ней кухня, а нужник на улице. Дом наш в старой Гаване, в двух шагах от железной дороги. Работу вытерпеть можно, а такую жарищу — нельзя. От солнца никакого спасения. Здесь ко мне в кишки залез какой-то червь, но я излечился медом и сном. Сейчас мне уже полегчало. Напишу про себя побольше, когда смогу выслать тебе денег. Не говори никому, что я на Кубе. Скажи, уехал в Португалию или еще куда, потому что сюда каждый день приплывает на пароходах народ из Галисии, и кто-нибудь может прознать про меня. Дорогой дедушка, помни, что я всегда думаю о тебе, о бабушке, о матери, о сестре. Да хранит вас бог и пресвятая дева. Обнимаю всех.
Нашу повозку тащил мул, уже немолодой. Звали его Фонарик. Очень он был выносливый, ел много травы. И странное дело — никогда не потел. Понять невозможно: при самом страшном пекле кожа у него всегда сухая, прохладная. Поначалу я сидел на козлах под зонтиком и только дивился тому, как Фонарик знает дорогу. Однажды я сказал Фабиану, чтобы он попробовал отпустить вожжи. Фабиан засмеялся:
— Эх ты чудак! Тут и пробовать нечего. Фонарик и без нас придет к дому Родригесов.
И правда, Фонарик уже столько времени ходил по одним и тем же улицам, что, по сути, сам добирался до склада «Родригес и Компания». В общем, Фонарик в нас не нуждался, и поэтому всю дорогу от пристани мы спали, сил набирались. Фабиан даже похрапывал. Как только упрется мул в складские ворота, мы просыпаемся и начинаем таскать мешки. Потом мне случалось покупать мулов, но умнее Фонарика не было ни одного.
Он у нас сдох, бедняга. Отощал перед этим до немыслимости, и вот однажды захрипел — и нет его.
Вместо Фонарика появилась Ягодка. Она обошлась нам в сорок песо. Молодая, трехлетка, и до чего норовистая, будь она неладна. С ней на минуту вожжи не отпустишь, только гляди-присматривай. Словом, кончился мой отдых. Пока доберемся от пристани до складов — не одно, так другое. Услышит автомобильный гудок — вся сожмется от страха. Увидит большую машину — сразу рывком в сторону, и с места не сдвинешь. Приходилось слезать с козел и тянуть Ягодку за уши. Одно хорошо — молодая, сильная. Но жрала куда больше Фонарика.
— Чтоб тебе пропасть, стерва, — кричал Фабиан. — Ты ж меня вконец разоришь!
Каждую заработанную монету я прятал в кожаный мешочек. Почти ни на что не тратился в тот год, жался как мог. Фабиан готовил дома. А я по воскресеньям, если везло, бегал рассыльным по разным местам. Хоть умри, надо было скопить денег для родни в Галисии. Бывало, придут за мной приятели, позовут играть в кости или выпить. А я — никуда. Пойти — значит, выворачивай карман, да где мне? Вот и отсиживался дома, в стенку глядел и думал. Чаще всего о женщинах. Такая донимала охота побыть с женщиной — ужас. На Кубе красивых женщин всегда много и все завлекательные: из Астурии, с Канарских островов, из Галисии и кубиночки. Но мне больше всех нравились мулатки.
Однажды в воскресенье пошел посмотреть, как ребята купаются в заливчике Кортина-де-Вальдес, это там, за кафедральным собором. Мальчишки, все негритята, купались, считай, голышом и ловили монетки, которые бросал им народ. Нате, мол, не жалко. Я-то ничего не мог бросить. Вот и смотрел, удивлялся, как ребятишки ловко схватывают зубами монетки. Негритята были похожи на рыбешек, крашенных в черный цвет, которые легко подпрыгивают вверх, а потом лепятся к камням. Ни одна монетка не пролетала мимо. Ну, чудо! Стой, любуйся, и денег платить не надо. Но это, как говорится, «голове веселье, ногам — безделье». Другие и в бордели шастали, и в распивочные, и в какой театрик. И конечно, оставались без денег, что называется, «в одной руке пусто, а в другой совсем ничего».
Ладно, сейчас я про другое рассказываю. Значит, глазею я на негритят и вдруг вижу, неподалеку стоит девчонка, ладненькая, спелая, как ягодка. Она кричит-надрывается, зовет брата из воды.
— Ласарито, негодник, вылезай сейчас же! Мама велела!
А он никакого внимания. Я подошел к ней, глянул — грудки так и круглятся под белой блузкой — и говорю:
— Да брось, дурочка, здесь не утонешь!
Она сразу в хохот:
— Ой, галисиец!
— Ну, и что в том плохого?
— Да ничего.
— Чего ж ойкаешь?
— Просто так.
— Ты здесь живешь?
— Да.
— Хочешь, я куплю тебе пирожное?
— Ой, конечно!
Я купил ей пирожное. Она его вмиг проглотила, облизнулась и тут же убежала. В следующее воскресенье я пришел туда пораньше, а она — часов в одиннадцать. Я успел поговорить с Ласарито и даже кинул ему монетку. Мне уже было известно, где они живут. Я ей говорю: «Ты живешь там-то, и зовут тебя так-то». Но сейчас, ну, хоть убей, не вспомню ее имя, вот поверьте! «У тебя есть отец и мать, говорю, и тебе пятнадцать лет».
Мне было полных семнадцать — взрослый парень. Фабиан не верил. Он думал, я старше — такой серьезный, при усах да еще слушаю с интересом все его рассказы. Ему, конечно, чудно́: молодой человек сидит да слушает про стариковские дела. Я не пропускал ни одного воскресенья, чтобы встретиться с мулаточкой. Как только ребята вылезут из воды с наловленными монетками, мы с ней сразу прячемся за грудой щебня, а уж там наши руки запрета не знали. Когда стемнеет, уходили в парк. Эта мулаточка нравилась мне больше Касимиры, она прямо горела, и кожа у нее особенная. Я рукой скольжу по ней книзу, и все ее тело — как горячий цыпленок. Бывало, зароюсь в нее головой и не оторвусь никак. Она со мной делала то же самое, только боялась, как бы не увидел полицейский или кто из мальчишек.
Мы лихо развлекались с ней несколько месяцев. Если я не заставал ее на берегу, шел за ней с каким-нибудь подарком домой, в Пуэрта-Серрада. То принесу ей яблочных бананов, то просто песо. Ее братья и сестры — их много было — и мать, конечно, догадывались, что у нас с ней любовь, но не противились, нет-нет, помалкивали, мол, ваше дело. А Фабиан все приговаривал:
— Эх, Мануэль, прилип ты к этой мулаточке. Прилип!
Полная правда, И куда денешься — годы молодые, и плоть играет, того и гляди все порушит. Потом начались всякие сложности. Она давай допытываться — где живешь, кем работаешь. До всего ей дело. А я — могила, ни полслова. Но денег на нее немало потратил, что да, то да.
Когда она завела разговор про женитьбу и все такое, я ее бросил и почти тут же сошелся с одной замужней женщиной. Муж ее, по имени Хусто Виланова, а по прозвищу Уголек, приятельствовал с Фабианом. Она тоже была мулаткой и жила на улице Аподака, в доме шестьдесят один. Но сейчас не о ней рассказ.
Что меня чуть не доконало на Кубе, так это тропические ливни. Начинаются они всегда ни с того ни с сего. Вот, скажем, едем мы от пристани, и вдруг — раз! — небо заволочет тучами, все кругом почернеет, и гром гремит не переставая. Наша Ягодка сразу на дыбы, волнуется. Да и у меня с непривычки душа замирает. Обрушится такой ливень на крышу повозки, и кажется, что она вот-вот поплывет по воздуху. От ливня и ветра иной раз все спицы зонтика переломаются. Что говорить — в тропиках ливни отчаянные, я непременно схватывал простуду и кашель. Но у меня здоровье, слава богу, крепкое, я быстро вылечивался пчелиным медом или сиропом «Чемберлен». Никто до конца не может свыкнуться с другой страной, пусть даже пролетит много-много лет. Но постепенно приспосабливаешься, пускаешь корни. Тут во благо и твоя испанская гордость, и твое трудолюбие. Нет, не скажу, что мне было сложно примениться к кубинцам. Не в том дело. Я сроду человек необщительный, нелюдим. У меня в деревне, признаться, не было настоящих друзей. А здесь завел и среди галисийцев, и среди кубинцев. Кубинцы — те любят погулять, повеселиться, но народ благородный, достойный. Иной раз куда благороднее нас.
Я Кубу люблю, как родную землю, хоть и хлебнул здесь немало горя. Но Галисия из памяти не выходит. Всегда мечтал вернуться на родину и сделал так, когда, как у нас говорят, моя курочка рядком положила золотые яички. А потом все равно приехал на Кубу, черт его знает почему. Втемяшилось в голову — Куба и Куба. Ну, хоть ложись и помирай. Приехал, глянул и сразу душой отошел — кругом королевские пальмы. Вот я и говорю: человек может гордиться своей родиной и полюбить другую землю, как я Кубу. Лично я, к примеру, очень горжусь, что родился в Галисии. Колумб тоже был галисийцем. За кого его только не выдавали: и за португальца, и за итальянца, да за кого-никого, а все — сказки! Ну, начнем с того, что он говорил лишь по-галисийски, остров, который открыл, назвал Ла-Гальега, да и корабль, каравеллу эту, на которой добрался сюда, тоже назвал «Ла Гальега», а ее в пути переименовали в «Святую Марию» по воле какого-то человека, плывшего с ним… Есть у нас, галисийцев, одна плохая черта. Мы порой падаем духом, никнем. Работаем как двужильные, деньжат накопим, и вдруг все нам не мило. Я не из таких. Мне надо, чтобы жизнь зря не пропадала, чтобы не стояла на месте. И я своего добился. В политике здесь все время что-то передвигалось. Вот и я не отставал — менял работу, жилье. Всегда стремился к чему-то новому. В первое время, когда только приехал, всему удивлялся. Прямо смех, что творилось у кубинских правителей. Ну, свара сварой между либералами и консерваторами, а эти консерваторы были у власти. На коне тогда сидел Менокаль. Народ его не любил. Доводили правительство как могли. То перестрелку затеют, то высмеют в конге. Неспокойно было. Без конца кого-то брали под арест, в домах находили ящики с порохом. Кубинцы народ отчаянный. Они готовы драться против