любого зла. Не родился еще тот, кто им глотку заткнет. Помню, часто распевали конгу «Чамбелона». Сначала появится оркестрик — фанерный ящик из-под трески, палки и барабан, а за ним валит толпа. Машут красными платками, пиво пьют на ходу. Либералы сделали «Чамбелону» своим гимном:
«Чамбелона» — чамбе-чом,
не виновен я ни в чем,
я вины своей не знаю,
«Чамбелону» распеваю.
Мы с Фабианом сторонились всего этого, а жаль, потому что жить было бы интереснее. Фабиан говорил:
— Ну, скинут Менокаля с коня, сядет другой, да еще похуже.
Фабиан по натуре был истинный испанец. А ведь вся его молодость прошла здесь, на Кубе, когда она была еще колонией. Воевал он немного, на войну попал не призывником — возраст прошел. Но офицером так и не стал. Вообще Фабиан смотрел на все с опаской, ему лишь бы ничего не менялось. Это мне в нем не нравилось.
Однообразная жизнь — хуже любой усталости. Ну, что хорошего изо дня в день трястись в повозке? Я сначала радовался — хоть мальтиной угощают, а потом и она опротивела. Не видел я никакого просвета, продвижения. И зарабатывали все так же — ни на одно песо больше, ни на одно меньше. Да нет, вру, с каждым днем все меньше. Откуда-то появились грузовики с огромными резиновыми колесами и чуть не всю работу отняли у нас. С ними тягаться трудно, ох как трудно. А Фабиан знай свое — работать и работать. Если я вдруг заболею простудой или чем, он не давал в постели отлежаться. Сам здоровяк и потому никакого внимания на всякие там кашли и поносы.
— В тот день, когда человек не работает, он здоровьем слабеет.
Совет, конечно, хороший, отеческий, можно сказать, совет, но к моей жизни он не очень годился. Меня-то болезни чаще донимали, только на живот грех жаловаться. Никогда не подводил. Как каменный.
Таких людей, как Фабиан, на свете мало. Но вот скажи, ничего не хотел менять в своей жизни. Пусть все идет как идет. С ним, клянусь, даже разговора нельзя было завести ни о политике, ни о том, чтобы работу переменить.
— Я признаю только две партии: в одной — те, кто вкалывает, а другая — бездельники.
Скажет — как отрежет, и больше от него слова не дождешься. Он был упрямый, несговорчивый. Однажды я ему говорю:
— Слушай, отец, давай лучше грузить табак у вдовы Мендес. Там требуются возчики.
У нее заработки — не сравнить. Дорога, правда, длиннее, но зато не такая унылая. Да что ни возьми — лучше. Тюк табака весит намного меньше, чем мешок с рисом или бидон масла. А Фабиан ни в какую:
— Да пусть у этой вдовы все из золота, не нужна она мне!
Я тогда рассвирепел. Решил найти работу тайком от Фабиана. Но ничего не подворачивалось. Никто никуда не брал. Отправился я к Гундину. Он по-прежнему служил у сеньоры Кониль. Встретил меня Гундин хорошо, а помочь ничем не помог.
— Как будет какое дело, дам знать. Только сейчас ничего нет.
Делом Гундин называл подсобную работу у каменщиков в Ведадо. Это далеко от нашего дома, да и сама работа незавидная, но и о ней только мечтай. Не на что надеяться, и все тут. Хочешь жить — езди с Фабианом, таскай мешки, а нет — помирай с голоду. И хоть тресни, не мог выкроить ни одного сентаво, чтобы послать деду в деревню. Душа изболелась, да перво-наперво я сам должен был встать на ноги, а уж потом заботиться о родне. Словом, не видел ни одного светлого дня, ей-богу, ни одного.
Хосе Мартинес Гордоман был закадычным другом моего Фабиана. Он тоже родился в Понтеведре, в деревне, которую и деревней не назовешь, потому что там никого не осталось — за короткий срок почти все перемерли от голода и холода. Хосе был чуть помоложе Фабиана и жил на улице Компостела. Все его соседи были ньяньиго, сантеро[227], спиритисты, бог знает кто еще. И вот Гордоман — самый настоящий галисиец, христианин — принял их веру и участвовал во всех их сборах и празднествах. Удивляться тут нечему. Он просто женился на негритянке по имени Эстрелья, красавице с черными глазищами. От нее всегда пахло цветочным одеколоном, и вся она была обвешана бусами, а шея и спина посыпана тальком. Эстрелья говорила, что тальк закрывает поры и жара не проходит в тело, да и вообще от талька приятный запах. На редкость зазывная женщина, и Хосе любил ее без памяти. Оба сына Эстрельи играли на барабанах. Один, его, похоже, звали Арсенито, играл на маленьком барабане — редоблете, а второй — это ее сын от астурийца, который работал в кафе «Асуль», — на большом — бомбо. Второго сына, я точно помню, звали Анхелин. Гордоман лучше всех в Гаване играл на гаите. Благодаря ему все так полюбили гаиту, что на ней стали играть в портовых кафе и на гуляньях в парке Палатино. Музыкант он был редкостный. Глаза закроет, щеки раздует — и такая музыка льется… Пресвятая дева, до чего хороша наша гаита!
Гордоман носил широкополую шляпу из тонкой соломки и так лихо закручивал усы, что на него заглядывались. Он с двумя сыновьями и с Эстрельей заколачивал немало денег. Петь Эстрелья не пела, но ей тоже платили и за ее обхождение, и за то, как она рассказывала всякие веселые истории, особенно когда выпьет пива. Случалось, Гордоман заходил к нам и вытаскивал Фабиана из дома. Вел его в «Ветерок» или в «Асуль». Меня, конечно, тоже брали за компанию. Мы пили коньяк — две-три рюмочки, слушали гаиту, рассказы Эстрельи… ну, и подзуживали друг друга:
— Фабиан, дорогой, тебе бы снова жениться.
— Бросьте, Эстрелья, я — человек серьезный.
— Ну и что из того. Скажи моему Хосе, пусть познакомит тебя с Асунтой. Неплохая женщина. Ей пятьдесят, по годам подходит. Стирает, стряпает хорошо. Слушай, милый, для тебя в самый раз.
— А мне по вкусу Каридад, которая торгует овощами. Такая же приятная мулаточка, как вы, но ей восемнадцать.
Фабиан после двух рюмок сразу веселел.
— Слушай, Фабиан, эта восемнадцатилетняя наставит тебе рога.
— Пусть наставит. Лучше сладкая конфетка на двоих, чем горькая луковица на одного.
Так мы развлекались. А потом неделя за неделей все та же работа. И вот однажды мне вдруг подумалось: какого черта, я — сын своего отца, а вовсе не Фабиана Лопеса.
— Фабиан, — говорю ему, — на те деньги, что я собрал и хочу послать в Галисию, мне лучше купить мула. А через несколько месяцев скоплю на повозку. Буду развозить уголь по домам. Работа, конечно, грязная, но толку от нее больше.
Гордоман уговорил Фабиана. У старика стали вдруг опухать ноги, без помощника ему уже не обойтись.
Фабиан сидел на козлах и правил мулом. Он почти не слезал с карретона — так на Кубе называют двуколую крытую повозку. У нас в Галисии на таких повозках возят в бурдюках вино и сидр из одной деревни в другую. Я грузил мешки с углем, совсем не тяжелые, и продавал, а Фабиан только складывал деньги в сумку. Мы сменили жилье, переехали в квартал Ла-Тимба, позади которого сейчас площадь Революции. Я всегда говорю: «Камень катится — мхом не порастет».
Нужда народ тиранила. И все по вине верхов, правительства. Наверху только и разговору, что о «тучных коровах», а бедняку и тощая-то в радость. Этот чертов уголь чуть меня не погубил. Вот уж где я света божьего невзвидел! Мне-то все рисовалось по-другому, а дело обернулось — хуже не придумаешь. В общем, куда ни посмотри, все бедствовали, мыкались, как тогда говорили, от карманной чахотки. Жизнь настала очень неспокойная. И тебе циклоны, и забастовки — за два месяца больше двадцати забастовок. Да еще на улицах пикеты либералов. Ни в чем никакой опоры. Рабочие с утра до ночи от машин не отходят или тростник рубят, а политики за обе щеки уплетают лучшие куски пирога. Ты, к примеру, живешь тихо, ни во что не влезаешь, но тебя вдруг оговорят и в тюрьму кинут. Там, хоть умирай, никто не станет совать руку в огонь ради твоего спасения. Так что, бывало, спросят тебя о политике, ты слушаешь, головой киваешь, а сам ни слова.
Ла-Тимба был квартал никудышный. Там жило много темных, подозрительных людишек, да и вовсю занимались колдовством. Там мы и купили мула. Один человек, по имени Бенито Суарес, продал мула за двести песо, а карретон — за триста. У Фабиана кое-что осталось, а у меня ни монетки. Я все поставил на кон. Деду, значит, снова ждать-дожидаться. Полтора года, считай, провел на Кубе и хоть бы чем помог своим родным. Меня это очень мучило, покоя не давало. Ведь я оставил дом, где все было из рук вон плохо. Старик с больной дочерью и внучка, которая еле ноги таскала от голода, — куда ей в поле работать. Они у меня из головы не выходили. Иной раз хотелось послать все подальше и вернуться домой на пароходе безбилетником, вроде Гундина, или наняться мыть палубы. Но так и не осмелился. А главное, здесь, как ни плохо, все не такая скукота.
Словом, удержался, не уехал. «Хоть весь прокоптись, но с углем возись». Так и было. Два года я мыкался угольщиком. Жили мы в грязной каморке, но, слава богу, только вдвоем с Фабианом. Во всем доме это была единственная комната, где жили двое, в остальных — по пятеро или шестеро. Все переселенцы из Оренсе, из Луго, из Понтеведры. Одним словом, галисийская колония под названием Ла-Тимба. По вечерам варили настоящую галисийскую похлебку с капустой и копченой свиной ножкой. Добрая еда с запахом родной землицы. Чаще обходились без хлеба: поди купи в ту пору маисовую муку! А иной раз достанешь, и кроме мучного киселя — никакой другой еды нет, разве что яичницу из одного яйца поджаришь. Но я вспоминал те времена, когда перебивался двумя-тремя картофелинами и кусочком корейки. Теперь худо-бедно, а могли позволить себе галисийский бульон, настоящий, как в деревне. Голодным я больше не ходил. Работа, конечно, очень грязная, отвратная, но так не выматывала. Куда легче таскать мешки с углем, чем с рисом или крахмалом. Как-то раз я выпил пару рюмочек коньяка, повеселел, и Фабиан, заметив это, сказал:
— Стало быть, доволен, что мешки стали полегче. Ну, погоди, недолго тебе радоваться.
Этот разговор был у нас спустя несколько дней после того, как я взялся продавать уголь, еще надеялся, что наша жизнь поправится. Чувствовал себя точно лошадь, с которой вдруг сняли сбрую. Только радость свою я сглотнул мигом, как воздушное пирожное. И проклял этот уголь через месяц. А куда деваться? Сам влез, стало быть — терпи. Ну, и терпел. Фабиану по сравнению со мной было куда легче, хоть он и не признавался из самолюбия. У него какая работа? Понукай мула, бери плату и помечай в тетради, кто сколько взял в кредит. Тогда этот кредит был в большом ходу. И многие ловко им пользовались, брали нас на обман почем зря. Купят мешок угля, приходишь за деньгами в назначенный срок, а покупателей и след простыл. Такие трюки частенько выкидывали. Другие делали вид, что тут же заплатят, да через минуту и разговаривать не хотели. Отвернут морду, мол, ничего не знаю, или возьмут и скажут: