Современная кубинская повесть — страница 72 из 92

о узнают. Большинство из них были галисийцы, и я их отсылал в полицию или в «Красный Крест», чтобы не слушали у нас всякий бред. Но человек с отчаяния хватается за что попало. Я — нет, я из тех, кто знает: жди — время покажет… Водолазы не нашли утопших, только всякий хлам, обломки и белую примятую каску. Потом один водолаз поднялся и сказал:

— Это «Вальбанера». Я прочитал на носу.

Вот тут и оскандалились наши спиритисты. А водолазу дали премию. Он рассказывал, что акулы кружили у кормы и не давали работать. Смелые ребята эти водолазы. Газеты писали про «Вальбанеру», наверно, с месяц. Заслуги приписывали только американцам. Мол, ныряли их водолазы и работал их флот. Горше всех досталось одному пассажиру «Вальбанеры». Он сошел на землю в Сантьяго-де-Куба, чтобы поездом добраться до Гаваны раньше жены и двух дочерей. Хотел заранее купить дом, а они погибли. Человек этот рехнулся, бродил по улицам косматый, обросший, приходил на Малекон с удочкой и говорил всем, что надо поймать «Вальбанеру», на которой его жена и две дочери. Глядеть на него — сердце щемило. Поди знай, кто придумал песню про затонувший пароход. Скорее всего, какой-нибудь шустрый малый. Люди слышали ее во многих кафе. А слова у нее вроде бы такие:

Куба погрузилась в горе,

все на свете нам не мило,

потому что поглотило

«Вальбанеру» злое море.

Я скажу, с судьбой не споря

и шутя, быть может, грубо:

«Раз уж море мне не любо,

я теперь, не унывая,

из Испании на Кубу

буду ездить на трамвае»[230].

Мать Либрады — ее звали Конча — была славная женщина и стряпуха, каких мало, но суеверная до страсти. За свою жизнь она много чего испытала, а теперь стряпала на продажу тамаль, печенье из маниоки, сладости из батата, сладкий молочный рис, да всего не упомню. Мне делала даже наши гороховые лепешки со шкварками. У нее в доме я разобрался, что за народ кубинские чуло, которые живут за счет продажных женщин. Среди них были люди такой же веры, как Конча, вот и приходили на их сходки и вели с Кончей всякие разговоры про жизнь. Старуха с этими молодчиками не церемонилась, смеялась над ними в открытую. Я помалкивал, но слушал с интересом. В общем, понял, что кубинские чуло не такие поганцы, как испанские. Кубинские — очень хвастливые, а испанские — Фабиан рассказывал — больно хитрые, все втихую, молчком. Ну, на Кубе вообще жизнь другая: ни из чего секрета не делают и деньгами сорят надо не надо. А уж кубинские чуло до того болтливые, до того самонадеянные. Все у них напоказ. Потому женщины особо их не боялись, вертели ими почем зря. Эти субчики не таились, сами себя называли чуло и одевались ярко, на свой манер, мол, полюбуйтесь, вот они — мы! Я слышал, что у некоторых было по двенадцать женщин, и все до одной платили им деньги. Чего только не рассказывали о них — страх один.

В те годы женщины были озорные, задиристые: увидят нашего брата — и сразу дразнить: «Все галисийцы одной породы — все упрямцы и уроды». Или еще похлеще выдумают, вроде такого: «Галисийцу мыться — лучше удавиться». Но и сами в наши сети запросто попадали. Время было тяжелое, деньги ничего не стоили, и женщинам один выход — на улицу, голод гнал, да еще надо прокормить младших братьев и сестер. Это называлось «раздобыть кусочек». Помню, подойдет какая-нибудь и скажет:

— Эй, заплати за бифштекс и купи эскимо на палочке, я с тобой прогуляюсь по Малекону.

Да, не сразу привык я к этому пеклу. Мать родная, идешь будто в дурмане, улицы прямо кипят от солнца! Если не проглотишь что-нибудь холодное, хоть умирай. Молодцы поляки, ихнее эскимо только и спасало.

Либрада с матерью обирали меня как могли. Я отдавал им чуть не все, что зарабатывал. Мне с Либрадой было вовсе неплохо, но однажды случаем вся правда вылезла наружу.

— Мануэль, — говорит она один раз, — давай с тобой поженимся.

Я, конечно, ни в какую, ты, мол, в уме, для семейной жизни мне нужна порядочная девушка. О Касимире с ней словом не обмолвился. Но с Либрадой, думаю, я вел себя по-честному. Кто только не перебывал до меня у этой женщины? И каменщики, и точильщики, и грузчики — все, между прочим, из Галисии. Я это знал с самого начала и все равно ее не бросал. Потом проходит какое-то время, и вот сидим мы, значит, с Гордоманом и Перико — ему прозвище дали Пружина — в кафе «Асуль», пьем пиво, болтаем о том о сем, и вдруг Перико говорит мне, что спал с Либрадой. Я слушаю, а самого зло разбирает. Этого Перико — он жил в районе Регла — прозвали Пружиной, потому что он везде и всюду хвастался своей мужской силой. Вдобавок он еще и заплатил за мое пиво. Я разозлился, чую, что неспроста. И тут Перико ни с того ни с сего ляпает, будто Либрада ему сказала: «У меня теперь Мануэль, и мы скоро с ним поженимся». А потом хмыкнул: «Либрада над тобой смеется, твоя штука, говорит, всего с наперсток». По всему было видно, что он меня нарочно заводит. Я сижу, притворяюсь дурачком. Допил последний глоток пива, пришел домой и там задал жару.

— Мануэль, что с тобой? — спрашивает Конча.

— Я пришел сказать твоей дочери — больше следа моего она не увидит. Хватит, попользовались дармовым хлебом!

— Ну, брось, парень, не бери в голову грязные сплетни. Я вон обед приготовила.

Либрада собралась было удрать, но не успела. Ее крестная как раз в это время выводила ей бородавки на шее. Вся комната пропахла паленым мясом. Я скосился на Либраду, глянул — она сидит на стуле, и шея ватой залеплена. У меня в голове мысли завертелись: и Либрада мне была по душе, и такой кормежки нигде не найти… Вот поди знай, как бы все обернулось, не распусти язык этот Перико, чтоб ему пропасть. Он-то и был из этих подонков чуло, о которых я говорил. Оттого у меня такая лютая ненависть ко всей ихней братии. Сами не едят и у других отнимают. Астуриец, хозяин кафе «Асуль», тот знал все про все. Он жил в квартале, где этих лихих проституточек без счета, и рассказывал, что кубинским чуло бабы на дух не нужны, что чуло до этого дела равнодушны. Привирал, конечно, старый мухобой, от зависти. Всем было известно, что его жена резвится с его племянником Пасторсито на мешках с рисом. А астуриец вытащил к себе племянника из Испании, когда у нас был обмен денег. Но так ли, сяк ли, а правда в его словах была. Чуло, — любил говорить он, — испанской выделки.


Словом, опять я на улице. Снова перекинул через плечо узел с манатками и отправился искать жилье и работу. Денег на этот раз было побольше, потому как в лотерею я играть бросил, а на кегли не слишком много уходило: во-первых, проигрывал редко, во-вторых, играл со своими. Ни Гундин, ни Константино Велос, ни Гордоман не допускали, чтобы кто-нибудь из нас проигрался дочиста.

Первым делом пошел я к Гундину, ну, а тот свое:

— Нет, Мануэль, никакого дела.

Меня как холодной водой окатили.

— Пропал! — только и слетело с языка.

Все это было в двадцатом году. Кругом разные разговоры про забастовки, про бомбы, про то, как чуть не убили певца Карузо, про выборы… Я хожу-брожу неделю, другую — ничего не выгорает. Перебиваюсь мучным киселем и водой. Редко когда потрачусь на пирожок. Сплю в ночлежке для одиночек. Разуваться не разуваюсь, потому что деньги прячу в башмаках. Да, Гавана меня мордовала, как последнего изувера. Но понемногу стал заводить новые знакомства. Например, с женой Велоса. Развеселая андалуска. Я ходил к ним подкормиться. А позже спознался с ее младшей сестрой. Как раз в то время и встретил Мануэлу. Чудна́я была девушка. В ее доме кого только не кормили. Дом — большой, старый — стоял на улице Эсперанса. Вот в самой последней комнате этого дома люди и веселели душой. Брат Мануэлы, почти мой сверстник, работал грузчиком. Столько народу таскалось к ним, чтобы голодом не мучиться. Ели мучной маисовый кисель и рады до смерти. Маисовой муки на всех хватало. У Мануэлы челюсти были здоровенные, будто ей силком кто загнал клинья в рот и растянул в стороны. Она кухарила в доме у одного богача, хозяина кирпичного завода в городке Калабасар. Подлый старик. С чего-то невзлюбил брата Мануэлы. Если она, бывало, заболеет, не придет к нему, он всю злость выливает на брата, распечет его почем зря. А Мануэле ни единого словечка. Потом-то выяснилось: Мануэла знала про хозяина все до капли. И что он картежный шулер, и что взятки дает на таможне, что любовниц содержит, наркотиками балуется, и всякое такое.

Мануэла — а таких скромных да молчаливых только поискать — хоть бы раз сболтнула лишнее. Мы, кто ходил к ней, чтобы не голодовать, хорошо знали, что и муку и кофе она берет из хозяйского дома. Откуда бы ей накормить столько христианских душ задарма, да и безо всякой корысти? Разве что ее тянуло к белым мужчинам. Все нахлебники Мануэлы были переселенцами из Испании. А она была нашей чернокожей матерью-спасительницей. Ее любили и относились к ней уважительно, как к достойной женщине. Ну, теперь расскажу, что вдруг стряслось и как мы все это переживали. Однажды вечером за мной на пристань приходит приятель. Я, надо сказать, любил там посидеть, поболтать с народом, отдохнуть от жары под свежим ветерком. А воздух на пристани был очень хороший… лучше запаха моря ничего и нет на свете. Ну, значит, подходит ко мне приятель и говорит:

— Мануэль, дом Мануэлы закрыт. С чего бы это?

А у нее двери всегда нараспашку. Приходим, и правда — все позакрыто. Я стучу, зову — и никакого ответа.

— Что за дьявол? Что там такое?

И давай кричать:

— Мануэла, отзовись — это я!

Отовсюду повылезли головы. Спрашиваю. Оказывается, никто в тот день не видел Мануэлы. Замка снаружи нет. Ну, я в ту пору был худой, юркий, так что запросто пролез в ее комнату через дверное оконце. Выломал картон, который был вставлен вместо стекла, и свалился внутрь, шмякнулся между стулом и кроватью. Потом гляжу — Мануэла лежит возле корзины с грязным бельем, голова откинута, глаза выкачены, как у рыбы, и рот весь в муравьях. Я чуть не заорал, но одолел свой страх. Только онемел на минуты две-три. Меня зовут, а я выговорить слова не могу. И с места сдвинуться нет сил. Будто кто связал по рукам и ногам, и голос куда-то пропал.