А про театр «Альамбра» расскажу еще две истории. Я там много чего перевидал. Бывало, смотришь-смотришь, взыграет в тебе кровь, и оттуда прямиком во французский квартал. Нет, в этом театре ничего непристойного не показывали, но так ли, сяк, а выйдут артисточки, сверху у них все наружу, каждая — конфетка, ну, чудо. Я их всех до одной помню: Лус Хиль, Амалия Сорг, Бланка Бесерра… Да и артистов тоже. Были там галисиец Отеро, Асебаль, Хулито Диас, Рехино Лопес. Большие молодцы. Труппа что надо, народу нравилась. Про галисийцев они невесть что городили. Только все у них выходило смешно, не обидно. В любой пьесе над нашим братом подшучивали, и он всегда оставался на бобах. Но мы все равно веселились почем зря. Билеты покупали на самый верх, в раек. Этот раек, скажу я вам, был хуже распоследнего свинарника. Почти ничего не видно, зато слышно хорошо. Много чего я там пересмотрел из спектаклей. Все пьесы кубинские, и артисты, само собой, кубинцы. Другое дело — «Пайрет» или «Главный комедийный». Там выступали приезжие испанцы. «Альамбра» — театр чисто кубинский. Теперь он один из самых старых в Гаване. Как сейчас помню, что приключилось в «Альамбре» во время спектакля «Когда явился Мефистофель». В ту пору многие одобряли анархистов, и вот из-за этого спектакля давай кричать прямо в зале:
— Да здравствует анархизм!
— Да здравствуют большевики!
Такое началось! На Кубе тогда никто и пикнуть не смел, что революция в России взяла верх. Рты держали на замке. Если говорили, то с издевкой над революцией или над рабочими. И вот в театре все, кто сидел на верхотуре, расшумелись, как не в себе. Да и я надрывался, хоть в политику в жизни не лез. Из партера смотрят наверх в полном перепуге. Но раек взял сторону анархистов, орут во все горло, свистят, топают… А почему так получилось? Потому что сочинитель пьесы решил оплевать революцию Ленина. В те времена на Кубе говорили не Ленин, а Лени́не. Он еще тогда был жив. И вот такой тарарам поднялся, такая свистопляска. Откуда ни возьмись — прокламации, людей хватают, арестовывают, полицейские озверели, распустили глотки. Я прямо зашелся от злости, глядя на это. Где тут свобода, спрашивается? Какое-то время перестал ходить в «Альамбру». Всем газетчикам рты позаткнули. Никто не имел права говорить о России. А если кто скажет хоть одно хорошее слово, его сразу на заметку, под подозрение. По воскресеньям я стал ходить в Палисадес-парк, это где теперь Капитолий. Играл в рулетку, стрелял в тире, катался на американской горке, угощался сахарной ватой — в общем, развлекался как мог. Я гулял с Гундином и Велосом, и если не с ними, то с какой-нибудь мулаточкой, а потом уже с Маньикой — у меня такая подружка завелась, галисийка, которая была нянькой в одной семье, что жила в Ведадо.
По четвергам играла музыка в Центральном парке или на площадках Малекона. В ту пору в Гаване развлечений, считай, на каждом шагу. Заведутся в кармане деньги — и гуляй, веселись.
Еще я очень хорошо помню другую пьесу в «Альамбре». Она называлась «Румба в Испании». До чего занятная! Там, значит, одному богатому галисийцу втемяшилось в голову сделать так, чтобы кубинскую румбу плясали в Испании. Он исходил всю Гавану, набрал всяких бродяг, оборванцев — словом, бедный люд, но весельчаков. И повез их в Испанию. С ними приключились очень смешные истории. Один, например, решил сдуру, что Барселона — это такая улица в Гаване, и все на свете перепутал. Ну, понятное дело, румба всех покорила в Испании. В конце пьесы испанцы лихо пляшут румбу, только на свой манер — руки держат над головой, будто это галисийская муньейра. Очень занятная пьеса. Одно плохо было в «Альамбре» — пускали только мужчин. Так что, когда я стал гулять с Маньикой, мы выбрали другой театр — «Пайрет».
Вот куда я ни разу не попал, так это в Национальный театр. Даже мечтать не смел. Туда ходили верха, одна знать. Там пел Иполито Ласаро — тенор, краса и гордость Испании, там выступал лучший комик Касимиро Ортас, словом, там показывали все самое стоящее, самое отборное. Гундин возил в этот театр сеньоров Кониль и дожидался их на улице. Иногда он мне рассказывал что-нибудь про спектакли. Ему порой удавалось пробраться в театр вместе с другими шоферами, только не с главного входа, а с заднего. Он видел актеров, кланялся им… Подумаешь! Это не на мой характер. Я человек самолюбивый, и мне такое задаром не нужно.
Когда я снова зачастил в «Альамбру», анархисты уже попритихли. Мачадо забрал всю власть в свои руки, никому не давал спуску… А театр совсем сходил на нет. Что в райке творили — ну, прямо стойло. Даже язык не поворачивается говорить, совестно… Возьмут и сверху поливают струей, будто не театр, а общественная уборная. Плевали вниз, бумажки бросали, черт-те что творили. Полное безобразие! Мулат Висенте, который охранял партер, где полукругом стояли кресла, ходил по театру и во время действия кричал:
— Осторожно, сеньоры! Эй вы, наверху! Я вас вышибу оттуда палкой, мерзавцы!
Но молодежь — отчаянные головы, им все нипочем. Вытворяли такое не со зла, просто проказили. Мы удержу тогда не знали. На что я не наглец, а тоже позволял себе разные выходки забавы ради. Конечно, это нехорошо, да только молодые годы… Так мало у человека хороших минут и так много горьких, что я, право, не сужу молодежь. Пусть себе веселятся, пусть озоруют, пользуются жизнью, пока могут. Время летит быстро… Есть одна галисийская пословица, она очень к месту, когда человека упрашивают, а он отказывается для виду: «Не хочу, не буду, в шляпу кинь, а то забуду». На мой характер — дай мне в руки сейчас, да и в шляпу положи, а когда придет эта старая грымза — смерть, ничего уже не надо, потому как тебе не увидеть и не услышать, что на белом свете творится.
Память — коварная штука, возьмет вдруг и подведет. Кем только я в жизни не работал, даже не упомнишь. У каменщиков, к примеру, делал все, что хочешь. Глаз у меня был меткий. Я никогда не ходил в учениках. Обошелся без учителей, да и кто меня стал бы учить? Жизнь заставила самому выучиваться. Все схватывал на лету и всегда верил: раз люди могут, значит, и мне под силу. Никакой работы не страшился.
Только мечтал, чтобы наконец повезло, чтобы подвернулся какой счастливый случай. А поди поймай этот счастливый случай. Чуть где мелькнет, проглянет — и рванешься туда, точно к тарелке с горячей чечевицей. Всякого в жизни натерпелся, но ничто меня не сломило. Такая наша галисийская порода. Бывали времена, ну, хоть волком вой, а потом смотришь — как из-под земли работа находится. И все в Гаване. На земле я, можно сказать, не работал, сахарный тростник не рубил. Единственный раз попытал счастья на табачной плантации. Это было в двадцать седьмом году, когда начали прокладывать Главную шоссейную дорогу[236]. Недели не прошло, весь позеленел, рвота за рвотой — отравился каким-то химическим порошком, которым табак окуривали. Свезли меня в нашу «Бенефику» еле живого. Крестьянской работой я больше не соблазнялся. Из Гаваны ни шагу. Когда не мог приткнуться к каменщикам, шел подменщиком на трамвай.
— Ты святую Варвару поминай, если беда нагрянет, — говорили мне ребята с линии Ведадо — пристань Лус. Трамвай, ясное дело, это уж на самый худой конец. Совсем пропасть не даст, но заработки никудышные. Пока я хватался то за одно, то за другое, мне вспоминалась любимая бабушкина пословица. Она, бывало, поглядит, как я что-нибудь чиню или приколачиваю, и скажет: «Судьба не дарит хорошего дела тому, кто во всех делах умелый». Я в жизни за любую работу брался, и все выходило путем. Вот за это хвалю себя. А дал бы слабину — тогда топись в море или кидайся под поезд. Уж кого-кого, но меня этот проклятый голод со всех сторон стерег. У каменщиков работа самая разная, там много чего нужно уметь. Я начал простым подсобником.
— Надо идти с нижней ступеньки, Мануэль, а потом, может, подымешься до хозяина сахарного завода, — говорил Гундин. — Посмотри на Кастаньяса, на Фернандеса: приехали в сношенных альпаргатах, а вон на какой верх забрались.
— Да меня небось и краном не поднять.
— Потерпи, друг, потерпи!
Гундин меня за многое уважал. Ему самому особо нечем было хвастать, работал как двужильный. А те галисийцы, о которых он говорил, — счастливчики, им курочка золотые яйца несла. Они слово «петух» писали через «и», но капиталы держали чуть не в пяти банках. Я вон гробился на работе, и ни черта. Да, у счастья мозги набекрень, это уж вернее верного. Мне оно ни разу не улыбнулось. Таскал лоток со сладостями, после стал вкалывать у каменщиков. Первый в моей жизни дом строил для богатых земляков. Они жили на Двадцать пятой улице. Можно сказать, своими руками поднял эту домину. От первого кирпичика до последнего. А потом стоял на другой стороне улицы и смотрел, как священник кропил его святой водой. Хоть бы словечко сказал о нас, у кого хребет трещал на этой стройке. Работа каменщика — очень тяжелая, соком выйдешь, пока до дела доведешь. Немного находилось охотников в каменщики записываться. А я себе сказал тогда: «Хватит, намыкался, теперь у тебя надежный заработок, пусть уж…»
Но вообще-то ничего надежного. Все под началом мастера. Захочет пристроить кого-нибудь своего — и турнет тебя за милую душу. Иди гуляй по улицам. И руки в карманы, кому они нужны? Сколько раз со мной такое бывало. Тыкаешься туда-сюда без толку, неустроенный, от всего отбитый. «Святой Рох, чтоб тебя разорвало, помоги!» Но где там! Беды все разом на человека наваливаются. А подсобник у каменщиков — хуже раба. Делай что ни прикажут, со слугами и то лучше обращались.
Дом на Двадцать пятой улице давно уже снесли, и на том месте стоит большое здание в восемь этажей. Но как дойду до угла, душа заноет… Когда не знаешь, как удержаться, чтобы не пропасть, хватаешься за все подряд. Не сосчитать, не взвесить, сколько может вынести человек. Сам себе не верю: после всего жив и еще вон какой огурчик! Пить не пью, но курю черный табак и каждый вечер отмахиваю не одну улицу. Да, Мануэль, ты еще молодец!